• Приглашаем посетить наш сайт
    Достоевский (dostoevskiy-lit.ru)
  • Наталья Гончарова

    Страница: 1 2 3 4


    (Жизнь и творчество)
    О ты, чего и святотатство
    Коснуться в храме не могло,
    Моя напасть, мое богатство -
    Мое святое ремесло!
    Каролина Павлова







    УЛИЧКА

             Не уличка, а ущелье. На отстояние руки от тела стена: бок горы. Не дома', а горы, старые, старые горы. (Молодых гор нет, пока молода - не гора, гора - так стара.) Горы и норы. В горе и норе живет.
            Не уличка, а ущелье, а еще лучше - теснина. Настолько не улица, что каждый раз, забыв и ожидая улицы - ведь и имя есть, и номер есть! - проскакиваю и спохватываюсь уже у самой Сены. И - назад - искать. Но уличка уклоняется - уклончивость ущелий! спросите горцев - мечусь, тычусь - она? нет, дом, внезапно раздавшийся двором - с целую площадь, нет, подворотня, из которой дует веками, нет, просто - улица, с витринами, с моторами. Ее нет. Сгинула. Гора сомкнулась, поглощая Гончарову и ее сокровища. Не попасть мне нынче к Гончаровой, а самой пропасть. Правая, левая? С.-Жерменская площадь, Сена? Где - что? И относительно какого что это где?

    И вдруг - чудо! - быть не может! может, раз есть! неужели - она? как же не она - оно - теснина - ущелье! Тут же, между двумя домами, как ни в чем не бывало, будто - всегда была.

    Вхожу. Вся уличка взята в железо. Справа решетка, слева решетка. Если бы пальцем или палкой - звук не прекращался бы. Клавиатура охраны, ска'ла страха. Что так хранили, от чего так таились те, за? Есть, очевидно, вещи важнее, чем жизнь, и страшнее, чем смерть. (Чужая тайна и честь любимой.)

    Уже не ущелье, а тюремный коридор или же зимнее помещение зоологического сада, - только без глаз, тех и тех. Никого за решетками, ничего за решетками, то за решетками. Но - в зверинце и тюрьме исключенное, зверинец и тюрьму исключающее - воздух! Из ущелья дует. Кажется, что на конце его живет ветер, бог с надутыми щеками. Ветер - живет, может ли ветер жить, жить - это где-нибудь, а ветер везде, а везде - это быть. Но есть места с вечным ветром, с каким-то водоворотом воздуха, один дом в Москве, например, где бывал Блок и где я бывала по его следам - уже остывшим. Следы остыли, ветер остался. Этот ветер, может быть, в один из своих приходов - одним из своих прохождений - поднял он и навеки приковал к месту. Место, где вещь - всегда, и есть местопребывание - какое чудесное, кстати, слово, сразу дающее и бытность и длительность, положение в пространстве и протяжение во времени, какое пространное, какое протяжное слово. Так Россия, например, местопребывание тоски, о которой так же дико, как о ветре, сказать: живет. А - живет! И ветер живет. На конце той улички, чтобы лучше дуть в лицо - тем, у ее начала.

    Всякий ветер морской, и всякий город, хотя бы самый континентальный, в часы ветра - приморский. «Пахнет морем», нет, но: дует морем, запах мы прикладываем. И пустынный - морской, и степной - морской. Ибо за каждой степью и за каждой пустыней - море, за-пустыня, за-степь. - Ибо море здесь как единица меры (безмерности).

    Каждая уличка, где дует, портовая. Ветер море носит с собой, превносит. Ветер без моря больше море, чем море без ветра. Ветер в моей уличке особый, в две струи. (Зрительно: из арапских губ толстощекого бога расходится в два жгута.) Морской, как всякий, и старый, как только он. Есть молодые ветра, есть - молодеющие с каждым мигом - всего, что по пути! (Младенческие ветра, московские!) Ветер не только вносит, он и вбирает, то есть теряет - изначальную пустоту. С ветром ведь так: вею первым, но пахну последним. Ветер - символ бесформенности - на мой взгляд сама форма движения. Содержание - путь. Этот стар, - летел ко мне четыреста лет, поднятый плащом того из итальянцев засилья, в честь которого уличка, а может быть только его слуги. (На расстоянии - скрадывается.) Стар, а по выходе из моего ущелья будет еще старее, очень уже стары дома.

    Перед одним из таких - стою. Я его тоже никогда не узнаю, хотя незабвенен. А незабвенны на этой уличке - все. Если современные неотличимы из-за общности, старые - из-за особости. Какая примета моего? Особый. Все - особые. Общность особости, особь особости. Так, просмотрев подряд сто диковинных растений, так же не отличишь, соединишь их в памяти в одно, как сто растений однородных, наделяя это одно особенностями всех. Так и с домом. И даже номер не помогает - даже 13! - ибо на всю уличку один фонарь, не против моего. Дом не-против фонаря, единственная примета.

    В первый мой приход перед одним из домов стоял мотор, и я с самовнушением безысходности поверила, что раз стоит, то именно перед моим, приказала дому быть моим. (Так и оказалось.) Но сегодня мотора нет. Что сегодня - есть?

    Близорукость? Беспамятность? Пусть, но главное: представление об уличке, как об ущелье, то есть чем-то сплошном, цельном. Раз не улица, а ущелье, то не дома, а гора, гора справа, гора слева, поди-ка найди дом

    Но - найти нужно. Проще бы: «Сезам, раскройся!» Чтобы вся гора - сразу, а во всей горе - вся сплошь - Гончарова. Но этого, твердо знаю, на сегодня не будет. С такими чудес не бывает, бывает с теми, кому не нужно, именно нужно, одним только и нужно. Раз я верю, что гора может раздаться, зачем же ей мне раздаваться? Со всяким, как я, гора «свои люди», для которых - неблагодарность любимых: - стараться не стоит. Одним дана вера, другим - чудеса.

    И - чудо! Тот самый. Настолько тот самый, как если бы сам сказал: вот я. Особый среди особых, несравненный среди несравненных, все превосходные степени исключительности.

    Вхожу. Справа светлое окно привратницы - именно привратницы: при вратах, да еще каких! - которой я никогда не видела и которую увидеть боюсь: в таком доме привратнице должно быть, по крайней мере, двести лет, и ей моего приветствия, как мне ее напутствия, не понять. Спешно миную, и в полном разгоне... Куда? Все нежилое. Что самое жилое из нежилого? Есть дома, где живут. Есть дома, которые живут. Сами. Вне людей. Стенами, ступенями, тупиками, выступами, закоулками, стуками, шагами, тенями, - всем, кроме человека. Дома, где «водится» (все, кроме человека). Дома «обитаемые» и, тем, необитаемые. Дома, столь жившие, или - так сильно жившие, что просто живут дальше. Как книга, уже не нуждающаяся ни в авторе, ни в читателях. Источник жизни, хранилище жизни, но уже не игралище ее. Дом, вышедший из игры.

    Своды. Норы. Либо упрешься в стену, либо уйдешь навек. Дом не выстроенный, а прорытый. Не руки рыли. Стою, как на перекрестке. Вправо пойдешь - коня потеряешь. Влево пойдешь... Влево.

    Дворы старых домов. Не люди мостили, великаны играли. Я камень, ты камень, я больше, ты еще больше, я глыбу, ты - гору. Нога ничего не узнает, непрестанно обманывается. Я глыбу, ты - гору. Я - утес, ты - ничего. Ничего называется яма. Яма то место, с которого, не доиграв, ушли. А мне по нему идти. Много таких мест. Так, с горы да в яму, из ямы да на гору... - проход! Световая щель. Увы, до последней секунды скрывавший свой свет. Вся дикость газа в ущелье. Сверху течет - вечно. Вверяюсь стенам, знающим, куда идут и ведут. Я - не знаю. Знаю только: под рукой - бока, а под ногой - река. Бывшая. Поворотами реки, как поворотами плеча...

    Лестница. Ступени - ибо надо же как-нибудь назвать! - деревянные. При первом заносе ноги, нога же, она же, узнает никогда не испытанные ступени пирамид. Если двор - великаны мостили, то лестницу они уже громоздили. Игра в кубики, здесь - кубы. Я выше, ты еще выше, я утес, ты - ничего. Следы той же игры, веселой для них, страшной для нас. (Так и большевики веселились, а мы боялись, так и большие веселятся, а дети...) Дерево ступеней оковано - окантовано железом. Если вглядеться - а чего не увидишь, ибо чего нет в старом дереве - ряд картин, взятых в железо. Гончарова к себе идет по старым мастерам, старейшему из них - времени.

    Площадка за площадкой, на каждой провал - окно. Стекол нет и не было. Для выскока. Памятуя слова: «выше нельзя, потому что выше нет», этажей не считаю. Этажи? Эпохи. По такой лестнице самый быстроногий идет сто лет.

    Картина, на которую много глядено, лестница, по которой много хожено, - глядение и хождение по следам всех тех до меня, мой след (взгляд) - последний, я крайняя точка этой поверхности, ее последний слой. Ступени от ходьбы явно протираются, неявно утолщаются. Что нога взяла, то след дал, нога унесла - след превнес. Наслоение шагов, как на стене - теней. Оттого так долго живут старые дома, питаемые всей жизнью, превносимой. Такой дом может простоять вечно, не живым укором, а живой угрозой подрастающим, перерастающим, не перестаивающим. За бывшим не угнаться. Снеси сегодня, я тебя уже не перестоял, всем уже стоянным, выстоянным.

    Оттого так долго идут по такой лестнице гости, а хозяева - так долго ждут.

    Верх. Тот самый, дальше которого нельзя, ибо дальше нет. Переводя на время - конец четырехсот лет, которые стоит этот дом, то есть нынешнее число - 9-ое ноября 1928 г. - крайний час и миг этого дня. На данную секунду - конец истории.

    В этом доме несколько сот лет тому назад жил величайший поэт Франции.



    МАСТЕРСКАЯ

             Первое: свет. Второе: пространство. После всего мрака - весь свет, всей стиснутости - весь простор. Не было бы крыши - пустыня. Так - пещера. Световая пещера, цель всех подземных рек. На взгляд - верста, на стих - конца нет... Конец всех Аидов и адов: свет, простор, покой. После этого света - тот.

    Рабочий рай, мой рай и, как рай, естественно здесь не данный. В пустоте - в тишине - с утра. Рай прежде всего место пусто. Пусто - просторно, просторно - покойно. Покойно - светло. Только пустота ничего не навязывает, не вытесняет, не исключает. Чтобы всё могло быть, нужно, чтобы ничего не было. Всё не терпит чего (как «могло бы» - есть). - А вот у Маяковского рай - со стульями. Даже с «мебелями». Пролетарская жажда вещественности. У всякого свой.

    Пустыня. Пещера. Что еще? Да палуба! Первой стены нет, есть - справа - стекло, а за стеклом ветер: море. Вечером, в нерабочее время, когда отдыхает кисть и доходит гость, стеклянная стена, морская, исчезает за другой, льющейся. Шелк или нет - желт. По вечерам в мастерской Гончаровой встает другое солнце.

    Кроме стеклянной, правой, другая левая. Деревянная или каменная? (Что-то слышала о пристройке.) В старом доме и дерево - камень. (Преосуществление исконного материала: старая кожа, делающаяся бронзой, старое дерево - костью, глина - медью, лица старух и мертвых - всем, чем угодно, кроме плоти.) Не деревянная и не каменная, равно как третья, с которой сходится стена холстов (холсты лицом от играли и, доиграв, составили к стенке, лицом от глаз: сглазу. Не верю в разные силы, сила одна, игра - одна. Все дело в мере. Стихия, играя, не доигрывает и переигрывает:

    Но ты взыграл, неодолимый,
    И стая тонет кораблей...

             Ряд оконченных холстов - творчеством доделанная стихия творчества, день седьмой. Много дней седьмых в жизни Натальи Гончаровой, здесь, перед глазами, лицом к стене - от глаз. Дней седьмых - в прошлом, никогда в настоящем. Творящее творение тем отличается от Творца, что у него после шестого сразу первый, опять первый. Седьмой нам здесь, на земле, не дан, дан может быть нашим вещам, не нам.

    Пол. Если от простора и света впечатление пустыни, то пол - совсем пустыня, сама пустыня. Не говоря уже о беспредметности его (ничего, кроме насущного ничего) - физическое ощущение песка, от стружек под ногами. А стружки от досок, строгаемых. Не стружки даже, - деревянная пыль, пыльца, как песок осуществляющая тишину. Что тише земли? Песок. (Знаю и песок поющий, свистящий под ногой, как разрываемый шелк, песок иных прибрежий океана, но - тишина не отсутствие звуков, а отсутствие лишних звуков, присутствие насущных шумов - шум крови в ушах (комариное з-з-з), ветра в листве, в данную минуту, когда стою на пороге мастерской, шум переворачивающейся воды в паровом отоплении - огромной печке, тепловом солнце этой пустыни.) Пустыня и - оазис! Справа, вдоль стеклянной стены, вся песчаная полоса - в цветном! Вглядываюсь ниже - глиняные миски с краской: из той же коричневой чашечки - каждый раз другой цветок! Цветы, как на детских картинках или виденные сверху, на лужайках: все круглые, плоские, одни по краям, другие на самом донышке - не один оазис, а ряд оазисов, маленьких цветных островков, морец, озерец. Моря для маленьких, моря с блюдце. Из таких донышек - такие громады (холсты). Все в этом деле нечеловеческое: божеское!

    Пещера, пустыня и - не сон же все эти глиняные горшки и миски - гончарня. Как хорошо, когда так спевается!

    В первый раз я мастерскую увидела днем. Тогда ущелье было коридором, одним из бесчисленных коридоров старого дома - Парижа. А мастерская - по жаре - плавильней. Терпение стекла под нестерпимостью солнца. Стекло под непрерывным солнечным ударом. Стекло, каждая точка которого зажигательное стекло. Солнце палило, стекло калилось, солнце палило и плавило. Помню льющийся пот и рубашечные рукава друзей, строгавших какую-то доску. Моя первая мастерская Гончаровой - совершенное видение труда, в поте лица, под первым солнцем. В такую жару есть нельзя (пить - зря), спать нельзя, говорить нельзя, дышать нельзя, можно только - единственное, что всегда можно, раз навсегда нужно - работать. И плавить не стекло, а лбы.

    Помню, в этот первый раз - где-то сбоку - площадку, которая затем пропала. Под ней косяки крыш - один из Парижей Гончаровой, а над ней, на ней - одно из гончаровских солнц, отвесных - и я под ним. Жарче - лучше - мне в жизни не было.

    Площадка пропала с солнцем, и выйти на нее из мастерской сейчас, в январе, так же невозможно, как вызвать то солнце. Вернемся с ним.

    Пещера - пустыня - гончарня - плавильня.

    Почему из всего Парижа Гончарова выбрала именно этот дом? Самый богатый красками художник - дом в одну краску: времени, зачинатель новой эпохи в живописи - дом, где этажи считают эпохами, едва ли не современнейший из художников - дом, современники которого спят вот уже четыреста лет. Гончарова - развалины. Гончарова - дом на снос. «Льготный контракт»?.. Необычайные даже для мастерской размеры помещения?.. Латинский квартал?.. Да, да, да. Так скажут знакомые. Так скажет - кто знает - может быть, сама Гончарова. А вот что скажет дом.

    Чтобы преодолеть страх перед моей тишиной, нужно быть самым громким, страх перед моим сном - самым бодрствующим, страх перед моими века'ми - самым молодым, страх перед моим бывшим - самым будущим! «Темен - освещу, сер - расцвечу, тих - оглашу, ветх - укреплю...»

    Или же: «Темен - подгляжу, тих - подслушаю, стар - поучусь».

    Или же: тишину - тишиной, сон - сном, века - веками веков. Преодолеть меня мною же, то есть вовсе не преодолевать.

    Первое - ребенок, второе - ученик, третье - мудрец. Все трое вместе - творец.

    Сила на силу - вот ответ старого дома.

    Еще один ответ: самосохранение Гончаровой-художника. Пресловутая «Tour d’ivoire»1 на гончаровский лад. Дом - оплот (недаром в один цвет: защитный - времени). Сюда не доходят шумы, и сюда не очень-то заходят люди. «В гости» - это такой улицей, таким двором, такой лестницей-то - в гости? Переборет этот страх и мрак только необходимость. (В гости ходят не так к знакомым, как к их коврам, полам...)

    Остальные не дойдут или не найдут. Остальные отстанут. Останутся.

    «Да это же не картины, это - соборы!» - этот дом просто сродни. Таким его сделало время, то есть естественный ход вещей. К этому дому, такому, как он сейчас есть, будто бы и рука не прикасалась. Не прикасалась она и к самой Гончаровой, - никакая, кроме руки природы. Гончарова себя не строила, и Гончарову никто не строил. Гончарова жила и росла. Труд такой жизни не в кисти, а в росте. Или же: кисть: рост.

    У Гончаровой есть сосед: маленький французский мальчик, обожающий рисовать. «Сколько бы раз я ни вышла на лестницу: «Bonjour, Madame!» - и сейчас показывать. - Стережет. - Пока какие-то каракульки, но любит страстно. Может быть, что-нибудь и выйдет...»

    Случайность? Такая же, как Гончарова и дом. Как Трехпрудный пер<еулок>, д<ом> 8, и Трехпрудный пер<еулок>, д<ом> 7, к которым сейчас вернусь. О мальчике же: если бы мальчик знал, - кто эта «Madame», и если бы Наталья Гончарова через двадцать лет могла сказать: «Если бы я тогда знала, кто этот мальчик...»



    ТРЕХПРУДНЫЙ

             Трехпрудный. Это слово я прочла на упаковочном ящике черными буквами по, видавшему виды, дереву.

    - Трех... то есть как Трехпрудный? - Переулочек такой в Москве, там у нас дом был. - Номер? - Седьмой. - А мой - восьмой. - С тополем? - С тополем. Наш дом, цветаевский. - А наш - гончаровский. - Бок о бок? - Бок о бок. А вы знаете, что ваш дом прежде был наш, давно, когда-то, все владение. Ваш двор я отлично знаю по рассказам бабушки. Женихи приезжали, а она не хотела, качалась на качелях... - На нашем дворе? - На вашем дворе. - В этом доме я росла. - В доме рядом я - росла.

    Бабушка, качающаяся на качелях! Бабушка, качающаяся на качелях, потому что не хочет женихов! Бабушка, не хотящая женихов, потому что качается на качелях! Бабушка, от венца спасающаяся в воздух! Не чепец кидающая в воздух, а самое себя! Бабушкины женихи... Гончаровой-бабушки женихи!

    Недаром у меня, тринадцатилетней девочки, было чувство, что живу десятую жизнь, не считая знаемых мною - отца, матери, другой жены отца, ее отца и матери, - а главное, какой-то прабабки: румынки, «Мамаки», умершей в «моей» комнате и перед смертью вылезшей на крышу - кроме всех знаемых - все незнаемые. Сила тоски в тех стенах! И когда я, пятнадцати лет, от жизни: дружб, знакомств, любовей спасалась в стихи!..

    Мои пятнадцатилетние стихи - не гончаровской ли бабушки качели?

    И, шестнадцати лет, стих:

    Будет скоро тот мир погублен!
    Посмотри на него тайком,
    Пока тополь еще не срублен


    Этот тополь! Под ним ютятся
    Наши детские вечера.
    Этот тополь среди акаций,
    Цвета пепла и серебра.

            

    Высыхали в небе изумрудном
    Капли звезд, и пели петухи...

    Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном,

             Этих стихов нигде нет - что знала, то сказала, - и дома нигде нет. В первый раз, в Революцию, я, держа на вытянутых руках свою, четырехлетнюю тогда, Алю, увидела в окна залы рабочих, хлебавших деревянными ложками воблиный суп, в последний раз - с той же Алей за руку - да где же дом?

    Закрываю глаза - стоит. Открываю - нет.

    Тополя не снесли. Потом, может быть. Больше я в Трехпрудном не была. Больше не буду, даже если типография Левенсон - наперекосок от бывших нас, - где я печатала свою первую книгу, когда-нибудь будет печатать мою последнюю2.

    В первый раз я о Наталье Гончаровой - живой - услышала от Тихона Чурилина, поэта. Гениального поэта. Им и ему даны были лучшие стихи о войне, тогда мало распространенные и не оцененные. Не знают и сейчас. Колыбельная, Бульвары, Вокзал и, особенно мною любимое - не все помню, но что помню - свято:


    Был убит германский офицер,
    Неприятельской державы
    Славный офицер.
    Где уж было, где уж было

    Лег он - под канавой.
    А потом - топ-топ-топ -
    Прискакали скакуны,
    Встали, вьются вкруг канавы,

    Взяли тело гера,
    Гера офицера
    Наперед.
    Гей, наро-ды!

    Пал здесь прынц со славой.
    ...Так в одной из стычек под Нешавой
    Был убит немецкий, ихний, младший прынц.
    Неприятельской державы

             - Был Чурилин родом из Лебедяни, и помещала я его, в своем восприятии, между лебедой и лебедями, в полной степи.

    Гончарова иллюстрировала его книгу «Весна после смерти», в два цвета, в два не-цвета, черный и белый. Кстати, непреодолимое отвращение к слову «иллюстрация». Почти не произношу. Отвращение двойное: звуковое соседство перлюстрации и смысловое: illustrer: ознаменичивать, прославливать, странным образом вызывающее в нас обратное, а именно: несущественность рисунка самого по себе, применительность, относительность его. Возьмем буквальный смысл (ознаменичивать) - оскорбителен для автора, возьмем ходовое понятие - для художника3.

    Чем бы заменить? Украшать? Нет. Ибо слово в украшении не нуждается. Вид книги? Недостаточно серьезная задача. Попытаемся понять, что сделала Гончарова по отношению книги Чурилина. Явила ее вторично, но на своем языке, стало быть - первично. Wie ich es sehe4. Словом - никогда без Германии не обойдусь - немецкое nachdichten5перевод (сводной картинки на бумагу, иного не знаю).

    Стихи Чурилина - очами Гончаровой.

    Вижу эту книгу, огромную, изданную, кажется, в количестве всего двухсот экз<эмпляров>. Книгу, писанную непосредственно после выхода из сумасшедшего дома, где Чурилин был два года. Весна после смерти. Был там стих, больше говорящий о бессмертии, чем тома и тома.


    Наверно воскресну!

             Под знаком воскресения и недавней смерти шла вся книга. Из всех картинок помню только одну, ту самую одну, которую из всей книги помнит и Гончарова. Монастырь на горе. Черные стволы. По снегу - человек. Не бессознательный ли отзвук - мой стих 1916 г.:

    ...На пригорке монастырь - светел

             - Книга светлая и мрачная, как лицо воскресшего. Что побудило Гончарову, такую молодую тогда, наклониться над этой бездной? Имени у Чурилина не было, как и сейчас, да она бы на него и не польстилась.



    (Голова с заносом,
    Волоса с забросом!)

             «Война и мир» Маяковского, как никем не замеченная тогда книга Пастернака «Поверх барьеров».

    И когда я - в прошлом уже! - 1928 году летом - впервые увидела Гончарову с вовсе не закинутой головой, я поняла, насколько она выросла. Все закинутые головы - для начала. Закидывает сила молодости (задор!), вызревшая сила скорее голову - клонит.

    Но одно осталось - с забросом.

    Внешнее явление Гончаровой. Первое: мужественность. - Настоятельницы монастыря. - Молодой настоятельницы. Прямота черт и взгляда, серьезность - о, не суровость! - всего облика. Человек, которому все всерьез. Почти без улыбки, но когда улыбка - прелестная.

    Платье, глаза, волосы - в цвет. «Самый покойный из всех...» Не серый.

    Жест короткий, насущный, человека, который занят делом.

    - Моя первая встреча с Вами через Чурилина, «Весна после смерти».

    - Нет, была и раньше. Вы не помните?

    - Вы ведь в IV гимназии учились?

    - Ив четвертой.

    - Ну, вот, Вы, очевидно, были в приготовительном, а я кончала. И вот как-то после уроков наша классная дама, Вера Петровна такая, с попугаячьим носом, - «За Цветаевой нынче не пришли. Проводите ее домой. Вы ведь соседки?» Я взяла Вас за руку, и мы пошли.

    - И мы пошли.


    Четвертая гимназия. Красные иксы балюстрады вокруг пруда - «прудов» - Патриарших. Первый гимназический год, как всё последующее, меняла школы, как классы и города, как школы - без друзей, с любовью к какой-нибудь одной, недосягаемой, ибо старшей, - с неизменным сочувствием все тех же трех учителей - русского, немецкого, французского, - с неизменным презрением прочих. Патриаршие пруды, красные фланелевые штаны, восемь лет, иду за руку с Натальей Гончаровой.

    (Может, и не было. Кажется, не могло быть. И не меня вели, а другую, Цветкову, напр<имер>. Или мою старшую сестру - тоже Цветаева и тоже Трехпрудный. Но та не помнит, а я помню. Но ту не помнит, меня

    Страница: 1 2 3 4
    Раздел сайта: