• Приглашаем посетить наш сайт
    Пастернак (pasternak.niv.ru)
  • Записная книжка № 1, 1913—1914 гг.
    Страница 3

    Страница: 1 2 3

    Феодосия, 5-го мая 1914 г, понед<ельник>

    3 года с нашей встречи с С<ережей>

    <Далее рукой С. Я. Эфрона: >

    Где бы вы ни были я всегда буду с Вами и этот четвертый год, как те три.

    Все, что Вы делаете, прекрасно. Честное слово, говорю искренно.

    Ласковый и любящий С.

    Когда я ворчу — я плохой! Простите меня!

    Сейчас прочли в газетах, что в Малом театре сгорели декорации Б<ольшого> и М<алого> театров, все коллекции Кандаурова (картины Коровина, Богаевского, Врубеля, Сапунова; фарфор, миниатюры). Между ними сгорел и большой портрет Сережи во весь рост, написанный прошлым летом М. Нахман.

    «И пальцы, в движущемся ряде
    На золотистом переплете»…

    (Из стихов Ю. Оболенской об этом портрете)

    — вот всё, что осталось от Лёвского портрета. В горле стоит и не расходится какой-то ком.—А у Канлаурова ничего не осталось из коллекции всей жизни — ни картин, ни книг, ни писем,— ничего, чем он жил. Последние 600 р. были украдены. У Коровина погибли 15 лет жизни,— его декорации за 15 лет.

    <Под записью — рисунок С. Я. Эфрона, воспроизводящий утраченный портрет>

    (Это рисунок С<ережи> — не всерьез!)

    Феодосия 7-го мая 1914 г., среда.

    12-го — первый Сережин экзамен.

    — вот всё, что видно в окно.

    Около 8 1/2 ч. вечера. Бренчат балалайки (это няня учится играть у какого-то парня на горке), лают собаки, кричат играющие дети,— и все-таки очень тихо, к<а>к всегда поздним вечером.

    Я недавно остриглась. Волосы спереди остались, обрезаны лишь по бокам и сзади. Очень хорошо, лицо сделалось каким-то строгим и значительным. Пра утверждает, что я сделалась похожей на мальчика. Макс, наоборот сказал: «Ты была мальчиком, а стала женщиной.» В общем похоже на прическу Mme de Noailles.

    У меня масса летних платьев — около 10-ти одних пестрых. Одно совсем золотое— турецкое, с черным по желтому,— прямо горит. Юбка в три волана, пышная. Талья у меня — 63 сент<иметра> без корсета ( в корсете 64). Интересно будет когда-н<и>б<удь> сравнить с Алиной.

    «Мама моет гооу», «Мама села а скамейку», «Тють-тють упала», «Асадка поехала», «Папароса дымит», «Пицька итит», «Тап тарап», «Буба дать». «Копейка дать», «Осел дать»?, «Папасилась и делала», «Дай поята». « То-то зе» и много др.

    Просит она обыкновенно т<а>к:

    — «Кубика дать!»

    — «Аля, к<а>к надо просить?»

    — «Дай паята!»

    — «А что надо сказать?»

    — «Пасида!» (Спасибо)

    Еще разговор:

    — «Мя — ямя! Мя — ямя!» (с лукавой мордой)

    — «Мама!»

    «То-то зе!»

    — «Аля, к<а>к тебя зовут?»

    — «Аля Эфон»

    — «К<а>к надо сказать?»

    — «Эф — рон»

    — «К<а>к тебя зовут?»

    — «Аля Эф — рон!»

    — «Говорила, говорила „Эфрон“,— рассказывает мне сегодня няня, одевая Алю на прогулку,— и вдруг говорит: „Эфрон бежит“» — Аля немедленно подтвердила примером.

    Ее лицо — нечто поразительное. На нем уже отражаются все человеческие чувства: возмущение, ласка, лукавство, радость, обида. страх.

    На улице при виде ее — одно восклицание: «Голубоглазая!» И действительно: голубее и больше этих глаз нельзя себе представить. Это — звезды, озера, кусочки (огромные!) неба,— только не глаза. Они необыкновенно светлы и блестящи.

    — очень длинные и тонкие. Губки — резные, узкие бледно-розовые, почти всегда сжатые. Только нос еще детский, слегка вздернутый, слегка круглый, но только слегка,— самый обыкновенный детский нос не большой и не маленький. Грудка выпуклая, плечи покатые, шейка длинная. Во всей фигурке — какая-то значительность, твердость,упругость.

    Лицо прямо ангельское. Сначала видишь только глаза. Блеск — не блеск, а сияние! Два кусочка (огромных!) сияющей синевы. Веки крупные, нежные, с сетью жилок. Лоб, прикрытый челкой густых светло, очень светло-русых волос, занимает чуть ли не пол-лица. Строение черепа — совершенно Сережино, хотя морда у нее пока еще довольно круглая. (У Сережи — к<а>к шпага).

    Что в Але поразительно — это ее сознательность. Все слова и жесты осмысленны. Быстрое послушание. Почти полное отсутствие капризов и слез. Умение сдерживаться: не заплакать, когда уже слезы дрожат на ресницах.

    Любовь к картинкам. Желание новых слов. Понимание своего и чужого.

    Résume {В итоге (фр.)}: хочется сказать — к<а>к это ни смешно! — что на нее можно положиться.

    — «Баррашечка! Толь! Собака! Девуська! Патине! Папайоны! Кусака! Мако! Питька итит! Катанки пасотим? Байя дать! Тавка зеёная! Паход гудит!» — Все это сразу, без передышки. Прошлой ночью я подошла на ее плач. Она сразу — совсем сонная — потянулась поцеловаться и, сказав: «Матиха» (мартыха) сделала по Сережиному примеру обезьянинмо лицо, что у нее выражается сокращением и закруглением рта в виде «о».

    Утром С<срежа> — я еще лежала — рассматривал в бинокль только что пришедший мино-или броне-носец и сказал мне об этом. И вот Аля через час начинает упорно повторять: «наноса гудит». Я даже сначала не поняла, о чем она.

    Феодосия, 11-го мая 1914 г., воскресение.

    Я курю.

    — «Аля, что мама делает?»

    — «Мама курит!»

    — «Папироса…»

    — «Папарося дымит, дым итит.»

    Вот некоторые Алины фразы: «Девитька пацит», «Пуси а пол», «Дай пайята буба», «Босе нету», «Мама кусит кафет.» Это уже не заученные, а ею самой скомбинированные фразы, кроме «дай паята» (дай пожалуйста).

    Говорит она очень много, т<а>к что эти фразы первые выхваченные из ее репертуара.

    <а>к она говорят стихи:

    — «Аля, скажи «конь бежит!»

    — «Конь бизит.»

    — «Ну?»>

    — «Зем-ля, зем-ля»…

    — «Ну?»>

    — «Зем-ля дазит.»

    А вот еще другое:

    — «Аля, бим-бом…»

    — «Бим-бом,бим-бом,

    »

    — «Ну?»

    — «Бизит куритя, бизит»…

    — «С ведром!»

    — «Сидом, заять котин дом.»

    А вот, как она вчера ела шпинат. Только завидев его,— пронзительно зеленый на белой тарелке — она тихо проговорила: — «Фу, гадость»а. Приближающаяся ложка была встреченадлинной и певучей — первой нотой близкого плача. Эту ложку она жевала минуты две, следующие — уже по пяти. Слезы, шпинат, желтый крем с розовым вареньем,— всё это превратило ее лицо в футуристическую вакханалию.

    Эти двадцать ложек она ела около сорока пяти минут. Под конец вокруг ее голубого стульчика уже стояли Сережа, няня и я. Аля плакала, говорила: «хоцет» (т. е. нe хочет), выпихивата шпинат, вновь принимала его в свой дергающийся рот, три раза стояла в углу, три раза из него выходила и, наконец, вне себя, заплаканная, невероятная, уже не в состоянии закрыть рта из-за переполняющего его шпината, сказала: — «Фу, гадость!»

    _____

    Я взвешивала и мерила ее ровно 1 года 8-ми мес. В ней 29 1/2 ф<унта> веса и 84 сент<иметра> длины. За год — ровно-ровно — она выросла на 14сент<иметров>,

    На днях к нам вечером заходил Хрустачев — молодой художник, манерой говорить — быть может отчасти и обращаться — похожий на Юркевичей, преподаватель рисования в здешнем Учительском Институте.

    — и с восторгом — о том, к<а>к он чудно играл с Андрюшей, к<а>кАндрюша сразу к нему пошел, к<а>к не хотел уходить и т. п.

    С Алей он был очень мил, давал ей свою палку, показывал фотографии (NB! Сарра в Aiglon—o, mes seize ans! {Сарра <Бернар> в «Орленке» — о, мои шестнадцать лет (фр.)}), случайно заложенные в Асину «Анну Каренину», спрашивал, что ей больше нравится — нарисованная палка Сарры, или его настоящая…

    Но — обращался с ней, к<а>к с банальным ребенком — по верному замечанию С<ережи>. У меня все время было такое чувство: «да ведь т<а>к говорят с маленькими!» С Алей я говорю к<а>к с большой и занимаю ее тем, что мне самой интересно.

    Как чудно в Феодосии! Сколько солнца и зелени! Сколько праздника! Золотой дождь акаций осыпается. Везде, на улицах и в садах, цветут белые. Запах fleur d’orange’a! {флёр д’оранжа (фр.)} — запах Сицилии!

    Каждая улица — большая, теплая, душистая волна. Сам цветок белой акации — точно восковой, Иэто—к<а>к у fleur d’orange’a. С<ережа> обожает феодосийские акации и не любит пирамидальных тополей.— «Они т<а>к не идут к Феодосии! Такие пыльные, серые. Еще зимой они были ничего, да и то…» И он прав: в низких пышных акациях что-то совсем сливющееся с белыми стенами домов,крытых черепицей,— со всем духом Феодосии.

    Сегодня я в магазине Цвибака влюбилась в шарманку (вроде уличной! с ручкой!) и завтра ее куплю для Али и…для себя!!!

    Завтра в 9 час. первый Сережин экз<амен>,— русское сочинение. Утром мы были у Могилевского, звавшего С<ережу> по какому-то делу. Его жена крикнула нам с балкона, что М<огилевс>кий ушел, но что «дело» — радостное. Мы зашли.— «Узнаны тема латинской работы и тригонометрические задачи. Только не говорите ему, что я Вам сказала!»— Посидев на балконе минут 15, мы пошли домой, по дороге встретили Могилевского (возглас: «земля!»), дошли до Гольдштейна, здесь увидали, к<а>к городовой бьет какую-то женщину — свою жену — пригрозили ему полициймейстером, услышали, что это не наше дело, пошли к Попову, его не застали, написали — моей рукой — жалобу на городового, растревожили секретаря, тотчас принявшегося звонить ло участкам, поблагодарили его за любезность, сели на извозчика и вернулись домой. Дома мы застали Асю. Обедали, снимались. Потом мы с Асей пошли к ней — ее брили.

    Сейчас у С<ережи> француз.

    Недавно я подстригла Алю,— высвободила ей уши. Она стала еще больше похожа на С<ережу> и очень—на мальчика, вернее на «Roi de Rome» с портрета Lawrence’a {«Римского короля» с портрета Лоуренса (фр.)}.

    — Стихи великолепные! — недавно я в день написала 80 стр<ок>,— в первый раз т<а>к много за один день. Эти 80 стр<ок> я писала часа 3 1/2.

    Феодосия, 12-го мая 1914 г., понед<ельник>.

    Первый Сережин экз<амен>.

    Хочу рассказать весь день:

    Я проснулась гораздо раньше шести, в 1/2 7-го вскочила, охваченная ужасом, и побежала смотреть будильник,— мне показалось, что С<ережа> уже проспал экзамен.

    — С<ережа> подошел к группе гимназистов, стоявших у дверей, и спросил время. Оказалось, что ровно 8 1/2. Пошли по Итальянской — почти пустой — в сторону д<ачи> Айвазовских, но не дойдя и до плошали, повернули обратно. На углу Суворовской ул. (где ф<отогра>фия Гольдштейн) нам повстречался полициймейстер, маленький, корректный, сияющий.— «Я получил ваше письмо и очень благодарю вас»,— обратился он к нам с С<ережей>.— «Я всегда благодарен за всякие указания на беспорядки в моем городе. Там кто-то кого-то где-то зачем-то бил. Но я, конечно, всё уже сделал. Куда вы так рано идете?» — «Да, вот, в гимназию,— сегодня первый экз<амен>» — сказал С<ережа>.

    — «Вы держите на аттестат зрелости? Ну, желаю Вам полного успеха!»

    — «Надеюсь, что Ваше пожелание принесет счастье!» крикнула я, когда мы уже расстались.

    — «Да, да, конечно!»

    С<ережа> и Ася обратили мое внимание на то, что в его замечании: «кто-то кого-то и т. д.» была ирония. Но я не смутилась. Непонятая собеседником ирония может смутить только иронизировавшего. Я же чистосердечно поблагодарила его за то, что. «всё, конечно, сделано».

    — «Попочка» — заболел. Полициймейстер — Попов — зовет «птичьего д<окто>ра». И что же советует д<окто>р? — Попугая отравить, а клетку дезинфицировать! —

    Попову около 70-ти лет. Он бодр. тверд, весел и моложав — на вид ему лет под 50. Носит маленькие черные усики. Сияет. Говорит в рифму. Лицо круглое, глаза пронзительные — черные из-под черных бровей.

    Дальше о Сережином дне:

    У гимназии мы расстались. Когда он отошел, мы незметно уселись намостик и провожали его глазами до гимназической двери, у к<отор>ой он сначала постоял немного с каким-то гимназистом и в к<отор>ую, наконец, исчез.

    Допроводив его, мы с Асей пошли сначала к А<лександре> М<хайловне>, потом за шарманкой. Ася ругала ее, надеясь на уступку, я же портила неё дело, не в силах скрыть свой восторг и желание купить.

    У гимназии Ася слезла, но не успела я развернуть дома своей бесценной — 8?ми рублевой! — покупки, к<а>к в комнату вошли Ася с П<етром> Н<иколаевичем>.

    Почти всё время до прихода С<ережи> мы просидели на площадке, заводя шарманку.

    Вертели Ася и П<етр> Н<иколаевич>. Я восторженно приближалась и отодвигалась, желая всячески узнать се звук — звук настоящей уличной шарманки. Нужно сказать, что некоторые пьесы не-вы-но-си-мы. (Гопак, «Ei, Uchnem» и др.) П<етр> Н<иколаевич> сначала улыбался т<а>к же восторженно, к<а>к я, вспоминал детство, аристоны, танцы,—всё ушедшее безвозвратно. К 12-ой пьесе его улыбка утратила искренность — к 20-ой — любезность. После 24?ой — Гопака — он скромно произнес: «А не лучше ли нам теперь побеседовать?» Вскоре Ася ушла и мы с П<етром> Н<иколаевичем> вернулись в комнаты.

    Проснулась Аля. Я лежала на ковре и заводила шарманку. П<етр> Н<иколаевич> читал Островского. Вдруг дверь открывается. Входит С<ережа>—совершенно зеленый, с воспаленными глазами — привидение.

    — «Ну, какая была тема?» — спрашивает П<етр> Н<иколасвич>.

    — «Тема-то была легкая, прекрасная! «Патриотизм в русской ли-т<ературе> второй половины XIX в.» И план я написал отлично. Но я провалился, я отлично знаю, что провалился. Я даже не успел проверить ошибок. Написал 6 листов,— черновик вышел ужасно грязным, ничего не разберут. Haчал переписывать, а тут инспектор всё время подходит: «еще 15, еще 10 мин., еще 5 мин.» Я т<а>к торопился, что даже не перечел. Грищенко был очень мил, несколько раз подходил, спрашивал, освоился ли я с темой, поправил мне одно слово — воззрение. Я сначала написал верно, но вдруг мне показалось, что оно пишется с одним з. Я спросил Грищенко. Директор тоже был мил: я ему поклонился почти в пояс и он мне. Но инспектор! Во-первых мне дали худшее место: прямо перед кафедрой. Места были именованные и нужно было видеть, с каким наслаждением он меня подвел к моему.— Вам здесь, г-н Эфрон.— Это определенно человек злой,— худой, испитой… Но я провалился, я даже готовиться дальше не буду! Я же знаю, к<а>к написал!»

    Весь день до вечера С<ережа> ничего не говорил, кроме этого. Тотчас после обеда П<етр> Н<иколаевич> поехал к Грищенко справиться о результатах С<ережи>ной работы.

    — «Пусть они не боятся»,— сказал Грищенко,— «тема была легкая, он не мог не написать, да к тому же за него очень стоит д<иректо>р, Сергей Иванович. Он получил письмо от Цветаева, д<ирек>тора Музея {За С<ережу> хлопотал папин брат, Д. В. Цветаев, директор моск<овского> архива. Грищенко спутал с папой. (Примечание М. Цветаевой)}. Вообще, беспокоиться нечего.»

    Но С<ережа> как с цепи сорвался.

    <ережа> был у Могилевского, мы с П<етром> Н<иколаевичем> встретили Марти. Это — помещик, француз, 35-ти лет державший и выдержавший экза<амен> на аттестат зрелости, бывший красавец. Ему сейчас лет за сорок. Это — высокий, очень смуглый, широкоплечий человек с зоркими карими глазами,—недалекий, но милый, простой, любезный той редкой у нас любезностью француза, помещика и бывшего красавца.

    Мы шли по какой-то улице, и вдруг П<етр> Н<иколаевич> и Марти в один голос сказали:

    — «Вот здесь у меня был дом!» —один показал направо, другой — налево.

    У обоих было по миллиону, у обоих сейчас ни копейки. Один арендует имение, другой — городской судья.

    Такие судьбы сплошь да рядом в Феодосии. По дороге они мне показали худого старика, одетого почти бедно. У него 15 миллионов. Утром он из скупости пьет чашку черного кофе с бубликом, на что тратит 3 коп. Всю жизнь просидел и теперь еще сидит у прилавка.

    <ережа> еще у Могилевского. Мы постучали — звонок у М<огилев>ского не действует. К нам вышел сам С<ережа>,—улыбающийся, усталый.

    — «Вы еще занимаетесь?»

    — «Да, я кончу через полчаса.»

    — «Ну, отлично, мы сейчас пойдем к Рёсслеру, а через полчаса я буду у Александры Михайловны,— приходите.»

    — «Отлично.»

    — «Ну, до свидания, Сереженька!»

    — «До свидания.»

    Только что закрылась дверь, Марти что-то сказал о женах и о мужьях,— я не расслыхала.

    — «Что Вы сказали?»

    — «Да, вот, говорю: какие бывают прекрасные мужья и чудные жены. Да я, если бы узнал, что моя жена ушла с двумя какими-то мужчинами, не знаю, что бы сделал. А он только посмотрел своими прекрасными глазами и — т<а>к просто — «до свидания».

    — «А к<а>к же еще? Я совсем не понимаю ревности, ревную только к моей дочке. Я твердо уверена, что человек, знающий меня до конца, будет любить меня больше всех. Но не все знают, потому не все и любят.»

    — «Разве можно знать до конца?»

    — «Можно.»

    — «Никогда!!! Нужно много лет прожить с человеком, и живешь, и всё-таки ничего не знаешь.»

    — «А можно узнать с первой минуты,— просто чутьем.»

    — «Это уже какой-то особенный ум…»

    — «Нет, просто чутье.»

    В ресторане — я сидела профилем — Марти сказал, что я похожа на девушку из Эльзас-Лотарингии.

    —«Вас бы нужно написать т<а>к, с лилией в руке. Совсем Жанна Д’Арк! Если бы я был художником, я бы только т<а>к Вас писал — в профиль.»

    Потом он приглашал летом к себе в имение.

    — «Гарантирую Вам полную неприкосновенность — я очень занят — лошадей, прекрасное молоко, прекрасные сливки, кур, молодого барашка, зелень…»

    — «И 15 собак!» — смеясь добавила я. (В имении у него, действ<ительно> 15 овчарок)

    Феодосия, 16-го мая 1914 г.

    Латинский у С<ережи> прошел благополучно — был перевод из Тита-Ливия «Осада Казилина» (известный заранее через М<огилевс>кого. Учитель дал в классе три слова, гимназисты запомнили, С<ережа> подал М<огилевс>кому идею разыскать по этим словам главу — «тогда Вы сможете воскликнуть: «Земля!» — М<огилевс>кий пересмотрел 300 стр<аниц> и остановил С<срежу> на улице возгласом: «Земля!»)

    Сегодня была алгебра. Ход первой задачи и объяснение — удачны, но пустяшная ошибка в вычислении испортила всё дело.

    <ере-жа> нечаянно избрал более трудный способ — решение с тремя неизвестными, тогда к<а>к проще было решать с одним.— Надеемся на тройку.

    Об Але: недавно мы были с ней у д<окто>ра Яхниса. Спускаясь с горы — у няни на руках — Аля говорила:

    — «Мама идет, няня идет…»

    — «А Аля что делает?»

    — «Едет.»

    — «К<а>к тебя зовут?»

    И вдруг ошеломляющий ответ:

    — «Девотька!»

    — «А тебя к<а>к зовут?» обратился он к Але.

    — «Эф-рон», серьезно ответила она.

    Он только руками развел.

    Вчера вечером Аля декламировала «Кошкин доме,— уже вполне самостоятельно — потом «Конь бежит», потом я начала ее учить: «Тише, мыши, кот на крыше.»

    — «Тисе… миси… кот… н…

    — «Ну, Аля?»

    — «Небо!» громко и весело докончила она.

    Глядя на картинку — мальчик с собачкой — она говорит: «Матик дезит руках собаку.» Вот еще другие фразы: — «Дай паята розочку» (или «буба», или печенье, или вообще что-н<и>б<удь> — игрушку, или еду) — «Розочка тарапится», «Сама паду», «Девотька пацит», «Паход идет»,— иногда бывают неожиданности вроде: «Дерево дует» (т. е. ветер дует и качает дерево).

    Хочу записать еще несколько фраз: «Шаманка гает»,—«Мама ручку ветит»,— «Кусака пьет мако»», «Пи сделала» (т. е. за маленькое) — «Купаться будем?» — «Музику пусим?». Теперь я ее приучаю — и успешно — говорить о себе в первом лице. Она уже на вопросы: «будешь? хочешь?» отвечает: «хотю, буду». В общем она очень много говорит,— фразы заучивает моментально, часто составляет сама. Иногда она, желая что-н<и>б<удь> сказать, несколько раз, захлебываясь, повторяет первое слово.

    Последние 2 дня она на диэте. Сегодня я начала делать ей обтирания теплой морской водой.

    Феодосия, 20-го мая 1914 г., вторник.

    У Али вот уже 10 дней — расстройство. Теперья твердо решила кроме рисовой каши на воде, сушеной франц<узской> булки и полуразведенного молока, не давать ей ничего. А то — нет-нет и дашь ей кусочек бублика, склоняясь на ее непрерывные жалобные просьбы: «Дай паята буба». Она похудела, но весела и оживлена. Сегодня я ей купила матросскую куртку для мальчика, к<отор>ую превратила в пальто для девочки. В нем у нее замечательно-благородный вид.— «У Глеба всегда б<ыли> такие курточки»,— сказал С<ережа>.

    Недавно я мылаАле руки.—«Какая ручка миляля!» — вдруг медленно, с расстановкой проговорила она. Потом, сидя у меня на коленях — я раздевала ее к дневному сну — она, услыхав, к<а>к С<ережа> посылает няню за мороженым, сказала: «Морозено… ареково». (Ореховое). Откуда? С<ережа> даже не говорил об ореховом. На др<угой> день — вчера — она, опять-таки сидя у меня на коленях и указывая на различные части моего лица. называла:

    — «Мами нос, мами гаски, мами мода!» (т. е. морда). Потом, уронив на пол маленькую красную розу:

    — «Розочка упала, розочка — гадость!»

    — «Татарин идет! Девочка а полю! Матик бизит! Розочка — вот! Розочка — иссё! Собака лает! Питька итит! Кайадииа изит!» Между прочим, татар она, действительно, отличает.

    Сегодня я иду с нею на руках.

    — «Что Аля делает?» — «Едет».— «Скажи, еду!’» — «Еду».— «А кто мама?» — «Асатка».

    За обедом у нас был П<етр> Н<иколаевич> — говорили о Рогозинском —дружно ругали.

    — «Мама кусит теточки!» — «Нет, Аля, травку!»— «Мама кусит тавку!» — Иногда она прямо захлебывается от желания рассказать, что видит. Напр<имер>: «Кусака прик прик… Папа… папа… титает… Гром гимит…» и не может досказать. Сегодня она, кажется, в первый раз осознала гром, и потом уже на каждый стук говорила:

    — «Гром гимит!»

    Писала ли я, что она, ложась спать — еле коснувшись головой подушки начинает считать: «Раз, бара, три, тетыре, пять, шесть, семь, восемь, девять…» — т<а>к раза два сряду. Потом быстро засыпает. Ее уже месяца 1 1/2 к<а>к не укачивают. Только ляжет и уже через 2—3 мин. спит.

    Она говорит — больше повторяет за мной — новые стихи:

    —«Гори… гори… яса,

    Тоби… не… погаса,

    Глянь-ка… на… небо,

    Питьки итят!»

    Когда я говорю их ей нараспев, особенно быстро и громко произнося последнюю строчку, она непременно просит: «Иссё!» Теперь она, уходя в соседнюю комнату, с лукавой и довольной мордой говорит: — Титанья» («До свиданья»,— Ася уверяет, что она говорит: «Титаник»).

    — я его мало видела и вообще не люблю театра, но он был старый, трогательный, обижался, когда молодежь не устраивала ему оваций! — мнимая смерть Ямбо, уже стоившего мне стольких слез — С<ережа> закрыл пальцем слово «Слон» (Ямбо) и мне показалось, что «Смерть» —и, наконец, эта ужасная гибель «Императрицы Ирландии». Сегодня С<ережа> читал мне подробности. Катастрофа произошла в 2 ч. ночи, к<а>к раз в то время, когда несколько офицеров и пассажиров покатывались со смеху, слушая рассказ капитана о том, к<а>к он однажды узнал и поймал одного важного преступника, благодаря его золотой челюсти — он подошел к мнимому священнику и рассказал ему анекдот. Тот рассмеялся — капитан увидел золотую челюсть, данную ему, к<а>к главная примета. И вот, в этот самый момент — слушатели хохотали — «Императрица Ирландии» столкнулась с др<угим> пароходом. Из 1400 с лишком пассажиров (считая и команду) спасены всего 432, из них ОДНА женщина и НИ ОДНОГО ребенка. Главная часть спасенных — команда. Спасся капитан. Погиб актер Ирвинг и его жена. Телеграфист успел только сообщить: — «Спасите наши души!» Сам он спасся. Из пассажиров, спавших в каюте, спаслись только двое: муж и жена,— она единств<енная> спасшаяся женщина. Все остальные и все дети — погибли. Больше 1000 человек!

    22-го мая 1914 г., четверг.

    Какой у нас сад! Сколько роз! Аля всегда возвращается с прогулки с розой в руке.

    Утром пахнет Россией, летом, деревней. Ах, я бы для Али хотела имения,— нет, лучше нашей дачи в Тарусе не найдешь! Этот запах в окно малины и дождя, эти голубые дали за золотом нив, эта ужасная тоска по вечерам, эта каменоломня над сияющей синей Окой, эти желтые отмели, эти холмы, эти луга, эта воля! — Вообще я для Али хотела бы настоящего барского строя жизни,— сенных девушек, нянюшек, лакеев, девчонок,— чтобы всё и все были к ее услугам.

    А то недавно: я послала няню с Алей в лавочку за сахаром — совсем близко, минуты две ходьбы. Потом, забыв, что они в лавочке, долго звала их по саду и т<а>к, не дозвавшись, ушла. Проходи мимо лавочки, я остолбенела: на пороге возится Аля. совсем к<а>к уличная девчонка. Няня, не обращая на нее внимания, сидит в глубине лавки на стуле и с кем-то разговаривает. Я вообще вежлива с прислугой, очень редко раздражаюсь, никогда почти не кричу, но тут я не своим голосом завопила: — «Вон отсюда! Моментально! К<а>к, Вы сидите и говорите какую-то ерунду, а Аля, к<а>к какая-то уличная девчонка копается в грязи. Фу, какой стыд! Фу, фу!» Няня летела стремглав, не взяв даже пакетов.— Возмущение мое было непередаваемым. Я отношусь к Але, к<а>к к принцессе. У нее + надо мной: полный аристократизм физической природы.

    Она защемила пальчик и жалобно: «Дверь кусается!» Это мне рассказывал Сережа. Вчера она ушибла голову. Я обыкновенно, к<а>к 1000 лет назад, дую на ушибленное место. И вот она поднимает со лба волосы и спрашивает: «Тусить — будет?» (Дуть и тушить у нее синонимы)

    А вечером был такой разговор. Услыхав, что няня приготовляет ванну, она сказала:

    — «Купаться — будет?»

    — «Аля, к<а>к надо сказать?»

    «купаться буду», я услыхала:

    — «Дай, паята, купаться!»

    Сегодня утром она, сидя на лежащей мне, говорила свое: «Бим-м». Дойдя до «бежит курица» она продолжила:

    — «Бизит куритя, дазит…» (Дрожит)

    Со вчерашнего дня она говорит «ради Бога».

    — «Кусака будет мить ручку».

    А когда мы стояли с ней в дверях С<ережи>ной комнаты и слушали дождь, она вдруг сказала: «Дождь пи сделал» (т. е. за маленькое) — «Что дождь сделал?» — переспросила я.— «Пи!» —

    Феодосия, Троицын день 1914 г. (25-го мая, воскресение).

    У меня началось легкое Reisefieber {предотъездная лихорадка (нем.)}, выражающееся в жажде укладываться и в чем-н<и>б<удь> забыться,— в торопливом ли надевании ключей на только что купленные кольца (одно я уже сломала), в чтении ли чего попало, в отдаче ли каких-то спешных приказаний няне… И к тому — близкий отъезд хорошая отговорка для неписания стихов Эллису.

    <а>к легко и с такой радостью писать и с таким наслаждением откладывать писание!

    Розы, розы, розы… Когда проходишь Сережиной комнатой, невольно останавливаешься от этого теплого сладкого запаха, круглыми волнами вливающегося в широко открытые двери.

    Недавно А<лиса> Ф<едоровна> прислала нам только что сваренного розового варенья.

    1. Ешь— и чувствуешь во рту вкус 1001 Ночи.

    2. Вкус розового варенья — вкус 1001 Ночи.

    — вся 1001 Ночь.

    Мне ужасно понравилось это сравнение и хотелось сделать его возможно точнее и короче. Третье, кажется, самое лучшее. Первое — худшее.

    Нет, что бы ни говорил Макс,— проза должна быть музыкальной. Я могу великолепно писать прозой, но всегда тороплюсь, или ленюсь.

    Еще о розах: у меня есть чудное платье — крупные красные розы с зелеными листьями — не стилизованные и не деревенские — скорее вроде старинных.—Подарок Аси.— И есть еще большой кусок такой же материи, из него я сделаю Але и себе по одеялу. Что может быть волшебнее ватного стеганого монашками одеяла с крупными красными розами! Живой монастырский сад’ Ах, Алины воспоминания детства!

    Матери 22 года (говорю о будущем), с виду она — семнадцатилетняя девушка,— тонкая, легкая, с худыми, длинными руками. Короткие золотистые волосы. Нежный голос. Целует собак и кошек, заводит часами шарманку, пишет стихи. Летом ходит в шароварах, зимой — в цветных, усеянных цветами платьях — иногда старинных. На руке у нее тяжелый старинный бюрозовый браслет. А волшебные сверкающие кольца! А аметистовое ожерелье, а синий медальон, а гранатовая брошь, цвета темного вина! А эти бусы на стенах! Эти старинные гравюры и гобелэны! Эти альбомы! Это множество музыкальных ящиков! Эти книги, книги без конца! Эта волчья шкура! Этот запах папиросы!

    — 21 год (говорю о будущей зиме, когда уже Аля сможет кое-что помнить,— ей пойдет третий год).

    Красавец. Громадный рост; стройная, хрупкая фигура; руки со старинной гравюры; длинное, узкое, ярко-бледное лицо, на к<отор>ом горят и сияют огромные глаза — не то зеленые, не то серые, не то синие,— и зеленые, и серые и синие. Крупный изогнутый рот. Лицо единственное и незабвенное под волной темных, с темно-золотым отливом, пышных, густых волос. Я не сказала о крутом, высоком, ослепительно-белом лбе, в к<отор>ом сосредоточились весь ум и всё благородство мира, к<а>к в глазах — вся грусть.

    А этот голос — глубокий, мягкий, нежный, этот голос, сразу покоряющий всех. А смех его — такой светлый, детский, неотразимый! А эти ослепительные зубы меж полосок изогнутых губ. А жесты принца!

    Коктебель, 12-го июня 1914 г., четверг

    Сначала несколько черт из Алиной феодосийской жизни. Вот, что в моей записной книжке:

    — 29-го мая 1914 г., четв<ерг>

    В 6 ч. за кашей.

    — «Мама гасётек пи сделала» (захлебывается от смеха, но старается стянуть губы)

    — «Что-о?»

    — «Мама гасётек… пи… сделала…» (хохочет уже громко)

    — «Кто-о сделал?»

    — «Мама!»

    И вскоре:

    — «Лозетька пи сделала, лозетька бяка»

    — «Аля, ты любишь маму?»

    — «Любишь.»

    — «Нет» — «люблю»!

    — «Люблю.»

    — «Кого ты любишь?»

    — «Корову!»

    — «А меня любишь?

    — «Люблю маму.»*

    — «А папу любишь?»

    — «Люблю.»

    — «А помнишь Асю?»

    — «Помню.»

    — «А какая Ася?»

    — «Синяя!»

    — «Мама, пасится надо!»

    З0 мая 1914 г.— Николай Иванович.

    — «Аля, скажи «Николай» — «Ни»

    — «Ни».

    — «Ко».

    — «Ко.»

    — «Лай».

    — «Ау!»

    С 1-го июня мы в Коктебеле. Ехали — Аля, Кусака в корзинке, Аля {Описка: Аля упоминается дважды.} и я. Сначала езда ее очаровывала. Когда мы остановились на базаре купить черешен, она несколько раз повторила: «Иссё, паяйта». Кусака в корзинке орал и спал попеременно. А когда мы приехали, сразу залез в стенной шкаф, где пробыл целых два дня; оттуда он на третий день перебрался на подоконник. Т<а>к и сидел за занавеской, окруженный кастрюльками, подсвечниками и всякой дрянью.

    Когда Пра увидела Алю, она воскликнула;

    — «И это Ася называет толстым ребенком! Да она совсем худая! Посмотрите на ее лицо!» — Пока мы с няней раскладывали веши, Ася ходила по саду с Алей и Андрюшей на руках.

    «Аля», взял ее, целовал, носил по саду и всем, кого видел, давал целовать. Это было до нашего приезда.

    Чем я сейчас живу?! Ненавистью, возмущением, сознанием одиночества, тоскою о Пете Эфрон и Игоре Северянине,— стихами. В первый же вечер всё это хлынуло на меня. Молодой человек 22-х лет — некто Форреггер фон Грейфентурм — хорошенький, безобидный, поверхностный, довольной милый, но любящий свою глупую, вульгарную 19?ти летнюю жену — пел Игоря Северянина.— «Это было у моря», «Я вскочила в Стокгольме на крылатую яхту», «На Ваших эффектных нервах» и «Каретка куртизанки».— Полудекламация, полу-пение. Волнующе-бессмысленные, острые, трагические слова, пленительный мотив. Что-то с чем нельзя бороться и конечно — не надо! Романтизм, идеализация, самая прекрасная форма чувственности, сравнимая с рукопожатием — слишком долгим и поцелуем — слишком легким,— вот, что такое Игорь Северянин.

    Эти песенки неустанно звучат у меня в сердце и на губах.

    Первый вечер был прелестен — я почти простила молодому человеку его жену, хотя все это — только Игорь Северянин!

    На следующее утро он пел специально (гнусное слово!!!) для Али. Она сидела у меня на коленях с сухарем в руке — вся застыла — молчала — безмерно открыла глаза — забыла о сухарике — и после каждой песенки просила: «Еще, пожалуйста!» Пра ею восторгалась.

    — «Мамка!»

    — «Что-о?»

    — «Мамочка-чка-чка-чка-чка».

    Я целую Кусаку. Она тянет губы: — «Меня!».

    «Татарин, ибери Алю!» И тонко: — «Боюсь!»

    Однажды я слишком напудрила ее перед сном и показала ей себя в зеркале. Когда же его взяла, она попросила: — «Картинку — пасотрим?»

    Такие фразы: «Гуси нету, абаки нету, пёсики нету.» — «Ваню пасотрим? Ваня Фидосии!» Ночью она к<а>к-то проснулась с криком «Боюсь!» — «»Чего ты боишься?» —«Макс!» В эту секунду кто-то сильно стукнул в дверь. Няня, Аля и я застыли в одинаковом ужасе.— Гром, дождь, потоки. Аля в ужасе.— «Боюсь!» — «Чего ты боишься?» — «Гром!» — «А дать тебе гром в руки?» — «Уи!» и искаженное лицо.

    Ветер треплет деревья. Аля бежит по дорожке и вдруг останавливается в ужасе: — «Дерево! Боюсь!» — На дорожке кусочек ваты, готовящийся улететь. И снова Аля ни с места. Когда Ася привезла ей из Феодосии тачку, она минут 20 не хотела к ней притронуться. Вчера она, сидя у меня на коленях, говорила, глядя на бегущее перо:

    — «Перо безит. Мама, писи, паяйта! Перо упало!! Горы! Горы! Мама, кушай! Палиська. Мама, писи, паяйта!» Я, молча, записывала всё это, наслаждаясь тем, к<а>к она говорит, а она — тем, к<а>к я пишу. (Не совсем правильное построение фразы).

    Клянусь, что это не «стилизация» — самое ненавистное мне в мире, т. е. подделка,— а «стиль» — неподдельное и не могущее быть подделанным, собственное, гениальное.

    Вчера вечером мы гуляли — Андрюшина няня Клавдия — жираффа — бывшая Алина — Андрюша, Аля и я, и я в первый раз увидела у Али определенное желание итти именно в таком-то направлении.— «Мама, тут пойдем!»

    Аля любит горы, море, камешки, палки,— вообще свободу. Стоит ей прийти в комнату, к<а>к начинается: «Гуйять идем! Сапотьку оденем!»

    Здесь она стала капризной в еде. Уцидя суп, заранее плачет; курицу «петусок» держала во рту около часу, отказываясь глотать. Все время старается извергнуть то, что не нравится, но меня более или менее слушается. Ненавидит утренние обтирания комнатной водой.— Сейчас она пришла надеть чулочки — днем ходит в одних чувяках — и, увидев на ковре шнурок, воскликнула: «Веревотька бедная упала!»

    «Змеиного Грота». Шли мимо высоких песчаных гор, сначала мягкой, ровной дорогой, потом узенькой тропинкой, бегущей то вниз, то вверх. Море — буйное, вдали — зеленое, у берега — грязное — катило к берегу громадные пенистые волны. У рыбацкой хижины мы сели в лодку, наклоненную к самой воде. Аля сидела на самом конце и бросала в воду камни. Волны с грохотом разбивались о нашу лодку. Казалось — мы плыли. Аля сидела в одной рубашечке. В Змеиный грот нельзя было войти, мы спустились в крошечную, ни откуда не видную бухточку. Алюшка сидела на камнях, мы с няней в море. Волны швыряли нас с невероятной силой. Это было чудное купанье. Интересно — что сказали бы какие-н<и>б<удь> очень мирные люди, глядя к<а>к мы карабкаемся с Алей по крутым, местами опасным тропинкам?! Мать в шароварах, тонкая, к<а>к девочка — дочка в рубашечке — синее небо — грохот моря — высокие желтые горы. Эти могло быть 100, 200, 300 лет назад! Ни турецкие узоры на шароварах, ни Алина рубашечка не выдавали XX века! Прелестная и незабвенная прогулка! Алина первая большая — около 8?ми верст! Когда няня или я сбегали с нею на руках по крутой тропинке, она громко смеялась. Море этого дня — 12-го июня! — шуми вечно! Вечно стой у этого моря рыбацкий баркас! Тонкая, легкая я в голубых шароварах, не старься! Не старьтесь и Вы, загорелая, круглолицая, большеглазая няня! Но, Алюшка,— расти!

    Коктебель, 19-го июня 1914 г., четверг.

    С<ережа> кончил экзамены. В местной газете — Южный Край» такая отметка: «Из экстернов феодосийской мужской гимназии уцелел один г-н Эфрон». В его экзаменационной судьбе принимал участие весь город.

    Хочется записать одну часть его ответа по истории: — «Клавдии должен был быть великим императором, но к несчастью помешала семейная жизнь: он был женат два раза,— первый на Мессалине, второй — на Агриппине, и обе страшно ему изменяли».

    Это всё, что он знал о Клавдии. Экзаменаторы кусали губы.

    <амен> по Закону,— 12-го июня 1914 г.

    Свящ<енник>: «К<а>к отнеслись стражи к Воскресению Христову?»

    С<ережа?: — «Пали ниц.»

    Свящ<енник>: «А потом?»

    С<ережа>: — «Пришли в себя»

    <енник>: — «Гм…расскажите нам жизнеописание кого-н<и>б<удь> из Отцов церкви,— кого Вы лучше знаете.»

    С<ережа> молчит.

    Свящ<eнник>: — «Что такое Сретение Господне?»

    С<ережа> молчит.

    Директор, ласково: — «Ну, Эфрон, вспомните!»

    Свящ<eнник>: — «Кто встретил Христа во храме?»

    С<ережа>: — «Первосвященник».

    Свящ<eнник>: — «Нет!»

    С<ережа>: —«Священник».

    <енник>: —«Знаете ли Вы молитву: „Ныне отпущаеши“?»

    С<ережа> быстро: — «Ныне отпущаеши…»

    Свящ<енник>: —«Дальше?»

    Молчание.

    Свящ<енник>: — «Что такое чревоугодие?»

    — «Угождение чреву».

    Свящ<енник>»: — «Нет. Это, когда чрево почитают к<а>к Бога».

    С<ережа> изумленно молчит, делает мертвенное лицо и просит позволения сесть. Порывисто дышит. Все молчат, ожидая последнего вздоха. Директор предлагает закончить экз<амен> — Тройка.

    13-го июня я узнала о смерти Ямбо.

    <ережи>, в Феодосии.

    — «Я Вам лучше не буду рассказывать. Вы не сможете слушать.»

    — «Нет, расскажите!»

    — «Ему выбили глаза…»

    — «А — ах!»

    Ямбо! Прекрасный, умный слон, расстрелянный 230 разрывными пулями! Ямбо, никому не делавший зла! Ямбо с длинным хоботом и добрыми глазами (и хобот и глаза перебили!). Ямбо, не хотевший умирать, топтавший апельсины и пирожки с ядом и при виде солдат поднявший над головой трехпудовую балку. Ямбо, к<оторо>го расстреляли хамы из Охотничьего клуба, позорно скрывшие свои имена. Ямбо! Ты моя вечная рана! Сколько я о тебе плакала еще 2 месяца назад, к<а>к радовалась твоему спасению! Клянусь, что я бы с наслаждением собственноручно повесила твоих добровольных палачей — одного за другим. Расстрел Ямбо — 100 000 раз хуже сожжения христианских мучеников, потому что Ямбо был зверем,— умным, совсем невинным и не хотел умирать! — Каждый раз, к<а>к говорят о Ямбо, я плачу.

    — «Elle me plait de plus en plus’» {«Она нравится мне все больше и больше (фр.)»} (трогательно воображая, что Аля может понять по-русски) — «Это ничего, что она ни к кому не идет. Это прекрасно. Идут ко всем только банальные дети, Какие у нее глаза! Озера!»

    — «Какая у Вас крестница!» сказала она потом Пра, влагая в первое слово — все!

    — «Да, моя крестница»… Пра остановилась, ища и не находя слов.— «Моя крестница — всем крестницам крестница!»

    <делаида> К<азимировна> сказала: —«Вот она какая! «Пленительная госпожа»!» (Из моих последних стихов Але)

    <делаидой> К<азимировной> пошли ко мне. Она говорила о Беттине, к<котор>ую сейчас переводит, о ее сходстве со мной и сказала две строчки ст<ихотво>рения:

    — «К<а>к светлое в мире виденье,

    Мне снятся: Беттина, Марина».

    Были в башне у Макса, сидели на берегу. Я умоляла ее остаться ночевать.

    — «Да, да, я останусь!» — радостно говорила она, не зная решения мужа непременно уезжать сегодня вечером.

    На берегу мы говорили о моей нетерпимости к людям.

    —«В Вас еще большая наивность, большая детскость,— Вы всё требуете сходства с собой и возмущаетесь, когда его нет. Потом,— когда-нибудь! — Вы увидите, что мы одиноки с самыми близкими людьми и что с каждым из них приходится переживать горечь возврата к свободе. Вас возмущают все эти люди, их мелкая бестактность,— разве стоит обращать на это внимание? Уходите к морю, не говорите с ними…»

    Обращаясь к подошедшему Сереже, она добавила: — «Вот я всё хочу научить Марину терпеливее относиться к людям. Но ее ничему нельзя научить!» — грустно-восхищенно воскликнула она.

    — «Разве можно научить отношению к людям?» — спросил С<ережа>.

    — «Ведь до того Коктебеля, к<отор>ый Вы знаете, был другой: с Анной Рудольфовной Минцловой, Маргаритой Васильевной, Черубиной. И мне кажется — Макс сейчас живет в нем гораздо сильнее, чем в этом. Надо понять. Я знаю, к<а>к он ужасно страдал, к<а>к нечеловечески-благородно себя вел однажды, когда у него отняли всё. Знаете, если бы он был более человечен, он бы не т<а>к поступил. Я помню его согнутую фигуру, его голову,— он страдал, к<а>к животное, к<а>к бык. Вообще я часто гляжу на него, к<а>к на большую, теплую, лохматую шкуру. Тогда его ужасно жаль».

    — «Он совсем не человек. С ним нельзя говорить ни о жизни, ни о любви, ни о смерти. Знаете, я к<а>к-то, смеясь рассказывала Асе, к<а>к Макс утешал умирающего…»

    — «Макс никогда не пойдет к умирающему!»

    — «Знаю. Но представьте, что судьба к несчастью обоих свела их в такую минуту. И вот Макс начинает рассказывать умирающему историю, к<а>к однажды в Испании — в таком-то городе, в таком-то веке — к одному кардиналу пришел один аббат и к<а>к этот аббат вдруг понюхал розу и к<а>к вдруг умер и к<а>к эта смерть прекрасна.— Представьте себе ужас этого умирающего! Какая-то Испания, уже ни к чорту не нужная, раз кончается весь мир!»

    <делаида> К<азимировна> смеялась.

    — «Да, Вы правы. С ним нельзя говорить ни о жизни, ни о любви, ни о смерти. Он не человек. Для меня он нечто вроде химеры с Notre-Dame {Собор Парижской Богоматери (фр.)}. Он мне приятен своей монументальностью, архитектурностью. Я люблю его видеть на каком-нибудь торжестве, к<а>к украшение

    <Не дописано; следующая страница оставлена пустой.>

    27-го июня 1914 г., суббота {В действительности: пятница)

    Аля купается и видит в открытое окно огонек какой-то дачи.

    — «Огонь»

    — «Да, огонь загорелся!»

    — «Котин… дом. Загорелся котин дом»

    «Поцелуй ручку, другую ручку поцелуй, поталуй Алю, хотю. Поталуй тювяку, поталуй меня!»

    Сама о себе: — «Бяка така-ая!»

    — две фигурки в одинаковых коричневых пальто и белых шляпах. Тонкий серп месяца.

    Андрюша: — «Луны нету!»

    Аля: — «Луна есть!»

    — «Аля, к<а>к стыдно! Кто плачет?» Она сквозь слезы: — «Морда патит!»

    — «Посмотри, мама,— море!»

    Настоящее, бесспорное сходство.

    Глядя на пеструю ракушку: — «Патице, посмотри,— красивое!»

    «Коро гулять пойдем, сапотьку одеем?»

    24-го июня, — «Я касию, теточек кассиет!»

    — «Хлеб — красивый!»

    — «Мозно одеть кольцо?»

    — «Кусака, друг милый!»

    25-го июня, — лисицу:

    —«Кусака, милый друг. Паситься надо!»

    — «Няня, пойди сюда минутку’» (за дверью)

    — «Мама, делай т<а>к!»

    — «Ах, какой красивый камешек!’» — «Ах, какие косточки!» — «На камесек красивый!»

    — «Мама не хотет!»

    — «Чего мама не хочет?»

    — «Кушать камески!».

    Внезапно: «Гасок, иди сюда!»

    — «Ибезьяна, дасиданья! Ибезьяна, рутьку давай!»

    Аля, подбегая к двери: — «Татарин, бери Апдрюшу!» — «Гром, бери Андрюшу!» — «Андрюсу поставлю угол!»

    Безумный страх гром.

    — «Мама, кусай хлеб!».— даст спичку.

    — «Спасибо, Алечка, кушай сама!’»

    — «Не хотет!»

    — «К<а>к надо сказать?»

    — «Не хотю!»

    — «Хана, или сюда!’»

    — «Что это за „хана“» ? Что это — человек? собака?»

    — «Тилавёка дать! Дай, по-за-луй-та тиловёка!»

    — «Мама, кусай „пи“»!»

    Вот ее фраза в данную минуту: «Няня, сандалии одень позалуйста!»

    Разговор Андрюши:

    — «Павел,котоли тяс?»

    — «Семь часов, Андрюша!»

    — «Пасиба!»

    —«Пайел, котоли тяс?»

    — «Не сысит!»

    — «Тли цясса каску валить!» — «Алёк, иди, мама зовет!» — «Камесек болсой, калухленький!» (кругленький)

    Мне: — «Селёлецька, возьмите!»

    — «Сипатия! (Симпатия) Долохая, миляля! Сипатия холсая!» (К ужасу няни, от к<отор>ой он слышал это слово).

    Андрюша упорно зовет меня «Селёзей», всем говорит на «Вы».

    <имер>: — «Аля, текайте!» (По местному — уходите)

    Он, за исключением р <а>к же много говорит, к<а>к Аля, но иначе: Аля слово учит по слогам и выговаривает отчетливее.

    <Далее до конца тетради 14 листов не заполнены.>

    Страница: 1 2 3