• Приглашаем посетить наш сайт
    Блок (blok.lit-info.ru)
  • Из записных книжек и тетрадей

    Из записных книжек и тетрадей

    АЛЯ

    (ЗАПИСИ О МОЕЙ ПЕРВОЙ ДОЧЕРИ)

    Ах, несмотря на гаданья друзей,

    Будущее непроглядно!

    — В платьице твой вероломный Тезей,

    Маленькая Ариадна!

    МЦ

    Коктебель. 5-го мая 1913 г., воскресенье.

    (День нашей встречи с Сережей. — Коктебель, 5-го мая 1911 г., — 2 года!)

    Ревность. — С этого чуждого и прекрасного слова я начинаю эту тетрадь.

    — или Аля — или я сама — довела себя почти до слез.

    — Аля! Тебе один год, мне — двадцать один.

    Ты все время повторяешь: «Лиля, Лиля, Лиля», даже сейчас, когда я пишу.

    Я этим оскорблена в своей гордости, я забываю, что ты еще не знаешь и еще долго не будешь знать, — кто я. Я молчу, я даже не смотрю на тебя и чувствую, что в первый раз — ревную.

    Это — смесь гордости, оскорбленного самолюбия, горечи, мнимого безразличия и глубочайшего возмущения.

    — Чтобы понять всю необычайность для меня этого чувства, нужно было бы знать меня — лично — до 30-го сентября 1913 г.

    Ялта, 30-го сентября 1913 г., понедельник.

    Аля — Ариадна Эфрон — родилась 5-го сентября 1912 г. в половину шестого утра, под звон колоколов.

    Девочка! — Царица бала,

    Или схимница, — Бог весть!

    — Сколько времени? — Светало.

    Кто-то мне ответил: — Шесть.

    Чтобы тихая в печали,

    Чтобы нежная росла, —

    Девочку мою встречали

    Я назвала ее Ариадной, вопреки Сереже, который любит русские имена, папе, который любит имена простые («Ну, Катя, ну. Маша, — это я понимаю! А зачем Ариадна?»), друзьям, которые находят, что это «салонно».

    Семи лет от роду я написала драму, где героиню звали Антрилией.

    — От Антрилии до Ариадны, —

    Назвала от романтизма и высокомерия, которые руководят всей моей жизнью.

    — Ариадна. — Ведь это ответственно! —

    — Именно потому. —

    Алиной главной, настоящей и последней кормилицей (у нее их было пять) — была Груша, 20-тилетняя красивая крестьянка Рязанской губ‹ернии›, замужняя, разошедшаяся с мужем.

    Круглое лицо, ослепительные сияющие зеленые деревенские глаза, прямой нос, сверкающая улыбка, золотистые две косы, — веселье, задор, лукавство, — Ева!

    И безумная, бессмысленная, безудержная — первородная — ложь.

    — было очень холодно, безумные ветра, начало весны, — она писала домой родителям:

    «Дорогие мои родители! И куда меня завезли! Кормлю ребенка, а сама нож держу. Здесь все с ножами. На берегу моря сидят разные народы: турки, татары, магры» (очевидно, смесь негра и мавра!).

    — Барыня, какие еще народы бывают?

    — Французы, Груша!

    «…турки, татары, магры и французы и пьют кофий. А сами нож держат. Виноград поспел, — сладкий. Вчера я была в Старом Иерусалиме, поклонялась гробу Господню…»

    — Груша, зачем вы все это пишете?

    — А чтобы жалели, барыня, и завидовали!

    В Коктебеле ее все любили. Она работала, как вол, веселилась, как целый табун. Знала все старинные песни, — свадебные, хороводные, заупокойные. Чудно танцевала русскую. По вечерам она — без стыда и совести — врывалась на длинную террасу, где все сидели за чаем — человек тридцать — и всплескивая руками, притоптывая ногами, визжа, причитая, кланяясь в пояс, «величала» — кого ей вздумается.

    — И Максимилиана — свет — Александровича и невесту его — которую не знаю…

    И еще:

    Виноград зеленый!

    Алю она страшно любила и так как была подла и ревнива, писала домой: «А девочка барыню совсем не признает, отворачивается, меня зовет «мама». — Явная ложь, ибо Аля меня знала и любила.

    Аля в то время была Wunderkind’ом [1] по уму, красоте глаз и весу. Все восхищались и завидовали. Один господин, увидев нас вместе: прекрасного Сережу, молодую меня, похожую на мальчика, красавицу Грушу и красавицу Алю, воскликнул:

    — Целый цветник! —

    — 19-ти. С Алей вместе подрастал котенок — серый, дымчатый — Кусака. Рос он у меня за матроской и в Алиной кровати. Груша отцеживала ему своего молока, и вырос он почти человеком. Это была моя великая кошачья любовь.

    Его шкурка до сих пор висит у меня на стене — ковриком.

    Макс Волошин о Груше и Але сказал однажды так:

    — У нее пьяное молоко, и Аля навсегда будет пьяной.

    Груша ушла от меня, когда Але был год. Ее выслала из Ялты полиция — ждали Царя и очищали Ялту от подозрительных личностей, а у Груши оказался подчищенный паспорт. Она вместо фамилии мужа, которого ненавидела, поставила свою, девичью.

    — от моего имени — деньги.

    Потом я потеряла ее след.

    __________

    (Написано мая 1918 г., Москва)

    (Выписки из дневника)

    Завтра Але 3 месяца. У нее огромные светло-голубые глаза, темно-русые ресницы и светлые брови, маленький нос, — большое расстояние между ртом и носом, — рот, опущенный книзу, очень вырезанный; четырехугольный, крутой, нависающий лоб, большие, слегка оттопыренные уши; длинная шея (у таких маленьких это — редкость); очень большие руки с длинными пальцами, длинные и узкие ноги. Вся она длинная и скорей худенькая, — tiree en longueur [2].

    Живая, подвижная, ненавидит лежать, все время сама приподнимается, замечает присутствие человека, спит мало.

    Родилась она 9-ти без четверти — фунта. 12-ти недель она весила — 13 1/2 ф‹унтов›.

    Москва, 11-го декабря 1912 г., вторник.

    ‹еня› Ц‹ирес›, впервые видевший Алю, воскликнул; «Господи, да какие у нее огромные глаза! Я никогда не видел таких у маленьких детей!»

    — Ура, Аля! Значит глаза — Сережины.

    Москва, 12-го декабря 1912 г., среда.

    Пра сегодня в первый раз видела Ариадну. «Верно, огромные у нее будут глаза!»

    — Конечно, огромные!

    Москва, 19-го дек‹абря›.

    У Али за последнее время очень выросли волосы. На голове уже целая легкая шерстка.

    Завтра у нас крестины.

    Крестной матерью Али была Елена Оттобальдовна Волошина — Пра. Крестным отцом — мой отец, И. В. Цветаев.

    — юбкой. Но шитый золотом белый кафтан остался, осталась и великолепная, напоминающая Гёте, огромная голова. Мой отец был явно смущен. Пра — как всегда — сияла решимостью,·я — как всегда — безумно боялась предстоящего торжества и благословляла небо за то, что матери на крестинах не присутствуют. Священник говорил потом Вере:

    — Мать по лестницам бегает, волосa короткие, — как мальчик, а крестная мать и вовсе мужчина…

    Я забыла сказать, что Аля первый год своей жизни провела на Б‹ольшой› Полянке, в М‹алом› Екатерининском пер‹еулке›, в собственном доме, — купеческом, с мезонином, залой с аркой, садиком, мохнатым-лохматым двором и таким же мохнатым-лохматым дворовым псом, похожим на льва — Османом. Дом мы с С‹ережей› купили за 18 1/2 тысяч. Османа — в придачу — за 3 р‹убля›.

    Эта пометка относится к маю 1918 г.

    Феодосия, 12-го ноября 1913 г., вторник.

    ‹од› 2 мес‹яца›.

    Ее слова:

    ко — кот (раньше — ки)

    тетя Вава — Ваня

    куда — куда

    мама

    няня

    папа

    пa — упала

    кa — каша

    кука — кукла

    нам, нa — нa

    Аля

    ми-и — милый.

    Всего пока 16 сознательных слов. Изредка говорит еще «yва» — лёва.

    У нее сейчас 11 зубов.

    Она ходит одна. Побаивается, прижимает к груди обе руки. Ходит быстро, но не твердо.

    — синий с желтым — лев.

    Аля проходит, держа в руке другого льва — из целлулоида.

    — Аля, положи лёву к лёве! —

    Она кладет маленького между лап большого и на обратном пути вновь берет его.

    — Аля, дай лёву папе.

    ‹ереже› и протягивает ему льва.

    — Папа! Папа! Нa!

    — Аля, куку!

    — Куку!

    — Кто это сделал? Аля?

    — Аля!

    — Аля, дай ручку!

    Дает, лукаво спрятав ее сначала за спину. Это у нее старая привычка, — еще с Коктебеля.

    Она прекрасно узнает голоса и очаровательно произносит: «мама», — то ласково, то требовательно до оглушительности. При слове «нельзя» свирепеет мгновенно, испуская злобный, довольно отвратительный звук, — нечто среднее между «э» и «а» — вроде французского «in».

    Уже произносит букву «р», — не в словах, а в отдельных звуках.

    С‹ережа› все гладит меня по голове, повторяя:

    — Мама, это мама! Милая мама, милая, милая. Аля, погладь!

    И вот недавно Аля сама начала гладить меня по волосам, приговаривая:

    — Ми! Ми! — т. е. «милая, милая».

    — и С‹ережу›, и Волчка, и Кусаку, и няню — всех, кроме Аси, которую она злобно бьет по шляпе.

    Меня она любит больше всех. Стоит мне только показаться, как она протягивает мне из кроватки обе лапы с криком: «нa!»

    От меня идет только к Сереже, к няне — с злобным криком.

    Купаться ненавидит, при виде волны уже начинает плакать.

    Упряма, но как-то осмысленно, — и совсем не капризна.

    «кo», подымает его за загривок на воздух, старается наступить. Все животные для нее — «кo».

    Сейчас она сидит у меня на коленях и дает бумажку со спичечной коробки: — нa!

    Вчера вечером, когда я заходила к Редлихам за чаем для Сережи и Аси, старик Редлих сказал мне: — Хотите, я Вам скажу новость? — Какую? — Ваша дочка танцует. Ее сегодня приносила к нам на минутку Аннетта, и — представьте себе: она танцевала! Это было так трогательно!

    (Сейчас она изо всех сил кричит за дверью: — Мама! Мама! Мама!)

    С виду ей можно дать полтора года и больше. У нес бледное личико с не совсем еще сошедшим загаром. Глаза огромные, светло-голубые. Брови темнеют. — «У нее будут соболиные брови», — сказала Пра, когда увидела ее после 2-х месяцев разлуки.

    — по выражению Аси — пегие. На затылке русые, спереди льняные, седые, зеленоватые, — как у деревенских детей. Твердые и густые. Недавно я катала ее колясочку при луне.

    О ее глазах: когда мы жили в Ялте, наша соседка по комнате, шансонетная певица, все вздыхала, глядя на Алю: — Сколько народу погибнет из-за этих глаз!

    И здесь, в Феодосии, художник-анархист Prevost, француз, родившийся в Алжире, сказал мне, только что познакомившись:

    — «Вчера я видел Вашу дочь. Какой прелестный ребенок! И какие у нее глаза! Сколько я ни смотрел, я никак не мог охватить их взглядом!»…

    Феодосия, 18-го ноября 1913 г., понед‹ельник›.

    … кота. Это был ее самый первый поцелуй. После этого она два раза погладила себя по голове, приговаривая: — ми, ми.

    Вчера я кончила ей стихи. Завтра ей год, 2 с половиной месяца. Несколько дней тому назад она определенно начала драться.

    — Да, теперь она, на вопрос: — Как тебя зовут? — отвечает: Аля.

    Аля! Маленькая тень
    На огромном горизонте.
    «Не троньте!»
    Будет день

    Милый, грустный и большой, —
    День, когда от жизни рядом
    Вся ты оторвешься взглядом

    День, когда с пером в руке —
    Ты на ласку не ответишь.
    День, который ты отметишь
    В дневнике.


    Своенравно, без запрета
    С ветром в комнату войдет —
    Больше ветра!

    Залу, спящую на вид,

    Юность Шумана смутит
    И Шопена.

    Целый день настороже,
    А ночами — черный кофе.

    Тонкий профиль…

    Метче гибкого хлыста
    Остроумье наготове.
    Гневно сдвинутые брови

    Прелесть двух огромных глаз,
    Их угроза, их опасность.
    Недоступность — гордость — страстность
    В первый раз…


    Станет профиль — слишком белый,
    Слишком длинными — ресниц
    Станут стрелы;

    Слишком грустными — углы

    И движенья рук невинных —
    Слишком злы.

    «Belle au bois dormant» [4] Перро, —
    Аля! — Будет все, что было.

    Так же мило.

    Будет, — сердце, не воюй,
    И не возмущайтесь, нервы! —
    Будет первый бал и первый

    Будет «он». (Ему сейчас
    Года три или четыре.)
    — Аля! Это будет в мире
    В первый раз.
    МЦ

    Сегодня Але 1 г‹од› 3 мес‹яца›. У нее 12 зубов (3 коренных и 1 глазной).

    Новых слов не говорит, но на вопросы: где картина? конь? кроватка? глазки? рот? нос? ухо? — указывает правильно, причем ухо ищет у меня за волосами.

    Вчера она, взяв в руки лист исписанной бумаги, начала что-то шептать, то удаляя его от глаз, то чуть ли не касаясь его ресницами. Это она по примеру Аннетты, читавшей перед этим вслух письмо, — «читала». Тогда С‹ережа› дал ей книгу, и она снова зашептала. С бумажкой в руках она ходила от С‹ережи›ной кровати до кресла, непрерывно читая.

    Еще новость: стoит мне только сказать ей «нельзя» или просто повысить голос, как она сразу говорит: «ми» и гладит меня по голове. Это началось третьего дня и длится до сегодняшнего вечера.

    — Аля! Кто это сделал? Аля, так нельзя делать!

    — Куку! Я не сдаюсь.

    — Ми! Ко!

    Я молчу.

    Тогда она приближает лицо к моему и прижавшись лбом, медленно опускает голову, все шире и шире раскрывая глаза. Это невероятно-смешно.

    ‹яцев› и — надо признаться — плохо: стремительно и нетвердо, очень боится упасть, слишком широко расставляет ноги.

    Последний раз я снимала ее 23-го ноября (1 г‹од› 2 1/2 мес‹яца›, — один раз с Пра и два раза одну. С Пра она похожа на куклу.

    Вообще, она плохо выходит, фотография не передает голубого цвета, и чудные ее глаза пропадают.

    Феодосия, Сочельник 1913 г., вторник.

    Сегодня год назад у нас в Екатерининском была елка. Был папа, — его последняя елка! — Алю приносили сверху в розовом атласном конверте (у нас дома говорили — «пакет», и наши куклы были в «пакетах»), — еще моем, дедушкином.

    Сейчас я одна. С‹ережа› в Москве.

    Аля ходит по комнатам в красном клетчатом платьице, подарке Аси на 5-ое сент‹ября›. За последнюю неделю она стала смелее ходить.

    Ее новые слова:

    агo — огонь

    — что

    тама — там

    aпа — лапа

    иди — да

    не — нет

    — Ася

    нo — нос

    ухяо — ухо

    Как собака лает? — Ау!

    Как кошка мяучит? — Мяу.

    «aу».

    Несколько дней после отъезда Сережи в больницу, я сидела с ней в его комнате, и она все время подходила к его кровати, открывала одеяло, смотрела кругом и повторяла: «Папа! Куда?» Теперь она на вопрос: «где?» вместо прежнего «куда» отвечает «гама».

    Сейчас они с Аннеттой пошли к Редлихам — к‹отор›ые сейчас в Москве. Там прислуга Соня украшает елку для своего мальчика Вани. — Аля зовет его Вава. —

    Какая Аля будет через год? Непременно запишу в Сочельник.

    Сегодня я кончила стихи «Век юный»…

    — Когда промчится этот юный,

    Прелестный век…

    30-го мы выступаем с Асей на балу в пользу погибающих на водах.

    Да! Але это будет интересно.

    Когда я на втором нашем выступлении сказала перед стихами Але — «Посвящается моей дочери» — вся зала ахнула, а кто-то восторженно крикнул: «Браво!»

    Феодосия, 26-го декабря. 1913 г., четверг.

    ‹1917 ГОД›

    «Все о себе, все о любви». Да, о себе, о любви — и еще — изумительно -о серебряном голосе оленя, о неярких просторах Рязанской губернии, о смуглых главах Херсонесского храма, о красном кленовом листе, заложенном на Песни Песней, о воздухе, «подарке Божьем»… и так без конца… И есть у нее одно 8-стишие о юном Пушкине, которое покрывает все изыскания всех его биографов. Ахматова пишет о себе — о вечном. И Ахматова, не написав ни одной отвлеченно-общественной строчки, глубже всего — через описание пера на шляпе — передаст потомкам свой век… О маленькой книжке Ахматовой можно написать десять томов — и ничего не прибавишь… Какой трудный и соблазнительный подарок поэтам — Анна Ахматова!

    ‹1918 ГОД›

    Кого я ненавижу (и вижу), когда говорю: чернь.

    Солдат? — Нет, сижу и пью с ними чай часами из боязни, что обидятся, если уйду.

    Рабочих? — Нет, от «позвольте прикурить» на улице, даже от чистосердечного: «товарищ» — чуть ли не слезы на глазах.

    Крестьян? — Готова с каждой бабой уйти в ее деревню — жить: с ней, с ее ребятишками, с ее коровами (лучше без мужа, мужиков боюсь!) ? главное: слушать, слушать, слушать!

    — Но они, даже ненавидя, так хорошо рассказывают о домах, где жили: как барин газету читал: «Русское слово», как барыня черное платье себе сшила, как барышня замуж не знала за кого идти: один дохтур был, другой военный…

    Ненавижу — поняла — вот кого: толстую руку с обручальным кольцом и (в мирное время) кошелку в ней, шелковую («клеш») юбку на жирном животе, манеру что-то высасывать в зубах, шпильки, презрение к моим серебряным кольцам (золотых-то, видно, нет!) — уничтожение всей меня — все человеческое мясо — мещанство!

    __________

    Большевики мне дали хороший русский язык (речь, молвь)… Очередь — вот мой Кастальский ток! Мастеровые, бабки, солдаты… Этим же даром большевикам воздам!

    1-го июня 1918 г.

    Аля:

    — Ты сожженная какая-то.

    — Я никак не могу придумать для тебя подходящего ласкательного слова. Ты на небе была и в другое тело перешла.

    __________

    Солдатики на Казанском вокзале.

    __________

    «У меня тоже есть книга. — Толстого Льва: как лев от любви задохся».

    __________

    В деревне я — город, в городе — деревня. (В городе, летом, хожу без шляпы, в деревне — не хожу босиком. Распущенность.) Вернее всего — оттуда: с окраин, с застав.

    __________

    — Вы любите детей? — Нет. — Могла бы прибавить: «не всех, так же, как людей, таких, которые» и т. д.

    — думая об 11-летнем мальчике Османе в Гурзуфе, о «Сердце Анни» Бромлей, и о себе в детстве — сказать «да».

    Но зная, как другие говорят это «да» — определенно говорю — «нет».

    __________

    Не люблю (не моя стихия) детей, пластических искусств, деревенской жизни, семьи.

    __________

    — и Вы правы — что и желание смерти — желание страсти.

    Я только переставляю.

    __________

    Куда пропадает Алина прекрасная душа, когда она бегает по двору с палкой, крича: Ва-ва-ва-ва!

    __________

    ___________

    Детское веселье — не звериное. Душа у животного — подарок, от ребенка (человека) я ее требую и, когда не получаю, ненавижу ребенка.

    __________

    Люблю (выношу) зверя в ребенке, в прыжках, движениях, криках, но когда этот зверь переходит в область слова (что уже нелепо, ибо зверь бессловесен) — получается глупость, идиотизм, отвращение.

    Зверь тем лучше человека, что никогда не вульгарен.

    __________

    Когда Аля с детьми, она глупа, бездарна, бездушна, и я страдаю, чувствую отвращение, чуждость, никак не могу любить.

    _________

    — 9-го июня 1918 г. 1 ч. дня

    Город на горе. Безумный ветер. Вот-вот дом сорвется, как уже сорвалось — сердце. Но знаю во сне, что дом не сорвется, потому что нужно, чтобы сон снился дольше.

    — Просыпаюсь —

    В? комнате — очень женственный мальчик лет 17-ти, в военном. Говорит мне «ты», смеется. (Он художник, большевик). «Но я не знаю, кто Вы». — «Неужели не узнаешь? Ну, подумай!» — Я не угадываю. — «Я отец Жана». — «Какого Жана?» — «Такой новый человек. Жан».

    — Просыпаюсь —

    «Но ведь телефон не звонит!»

    — Просыпаюсь —

    Бешеный автомобиль. Я и еще люди. Мчимся. Точное видение: слева — высоких холмов, сплошь покрытых красным осенним листом. Летим на огромное дерево (дуб). Разобьемся. — Мимо. — На холмах работают рабочие. Впереди — лужайка. Тропинки, отдельные огромные деревья. Я во сне думаю: выдумать я всего этого не могу, д‹должно› б‹быть› я это где-то, в детстве, видела. Д‹олжно› б‹ыть› во Фрейбурге (12 л‹ет›, сосновый лес).

    — Просыпаюсь —

    Мчимся. Кто-то догоняет. Не велосипед, не автомобиль. Опережает. Возвращается. Хочу к нему. Хочу сказать шоферу, чтобы остановил автомобиль. Шофера нет. Останавливаю. На дороге — мой прежний мальчик. Вижу, что он стал меньше ростом, подымаю для поцелуя голову выше, чем следует, делаю вид, что тянусь к нему, зная, что от этого он станет выше. И вдруг замечаю на нем женское — белое с цветами — платье. Но все-таки хочу уйти с ним от других.

    Просыпаюсь. От груди — огромная, горячая волна.

    __________

    — Аля принесла цветы Лиле. Узнаю случайно. — С 10 ч. утра до 2-х ч. Аля обратилась ко мне всего один раз: «Мама, можно» и т. д.

    — Когда она с детьми, она определенно меня забывает. Только к вечеру, когда закат: «Марина! Какое красивое небо!»

    Милый друг! Когда я не с вами, я не лицемерка. Защищая при Вас детей, я глубоко равнодушна к ним, когда я одна. Здесь четверо детей, и ни один из них до сих пор не знает, как меня зовут.

    __________

    Когда в детстве (7 лет) я играла со взрослыми в карты и взятка была моя, я никогда не заявляла.

    Так всю жизнь. Тогда от деликатности, сейчас от брезгливости.

    «Взрослые не понимают детей». Да, но как дети не понимают взрослых! И зачем они вместе?!

    __________

    Сытый голодному не товарищ. Ребенок сыт, взрослый голоден.

    __________

    __________

    В детстве я всегда рвалась от детей к взрослым, 4-х лет от игр ? книгам. Не любила — стеснялась и презирала — кукол. Единственная игра, которую я любила — aux barres [5], 11 л‹ет› в Лозанне — за то, что две партии и героизм.

    16-го июня 1918 г.

    Антокольский о теософских, беатриченских, ясновидящих — непременно девических! — шеях:

    «Такое впечатление, что они ее из лейки поливают».

    __________

    А‹нтоколь›ский о Н‹икодиме›: «Он — гётеянец. Т. е. — нет — я неверно сказал, я хочу сказать, что к нему по ночам является пудель или Mater Dolorosa [6]».

    __________

    — В Польше есть почетная должность сторожа могилы Костюшко.

    4-го июля 1918 г.

    Аля: — «М‹арина›! Что такое — бездна?»

    Я: — «Без дна».

    Аля: — «Значит, небо — единственная бездна, потому что только оно одно и есть без дна».

    — «Марина! Неужели ты все эти стихи написала? Мне даже не верится — так прекрасно!»

    __________

    6-го июля 1918 г.

    « — Марина! Мы с тобою в разряженных именах: Ариадна — Марина».

    Н‹икодим› (о подвиге):

    — Самоуничижение — такой же инстинкт, как самосохранение.

    __________

    Разница между мной (ребенком) и Алей:

    — У Али восторг к своему (своей породе в мире) перевешивает сильное отвращение к чужому.

    У меня — наоборот. (Было и есть).

    __________

    Аля (пропустив, по свойственной ей медлительности, шарманщика):

    — Марина! Я не особенно жалею, когда пропускаю какую-нибудь радость, а когда горе — жалею. Я только одного горя бы не жалела: видеть черта.

    Аля:

    — «Марина! —

    С какой стороны — страна старины?»

    (В Кремле)

    __________

    «Марина! Как старый лев лучше, чем старая женщина!»

    __________

    Глядя в небо:

    — «Марина! Как голубизна загребает белизну!»

    __________

    — «Марина! Голова у меня тяжелая, как у памятника, только не на вес».

    __________

    17-го июля 1918 г.

    Хаос, взятый на учет.

    __________

    __________

    30-го июля 1918 г.

    Аля: — «Марина! Если бы твое кресло не было мягкое, оно было бы настоящее жесткое кресло».

    __________

    __________

    Лунная ночь в городе всегда готична.

    __________

    Саламандра не огненна, она — огнеупорна. Какой безумный холод, чтобы жить в огне!

    31-го июля 1918 г.

    — «Мама! Я не могу спать! У меня такие острые думы!

    — Марина! Мне кажется — нет людей духа. Не духа, когда дышишь, а того, другого. Ты меня понимаешь?»

    __________

    — «Где дыра, а сквозь дыру — синее небо, там — Италия». (Н‹икодим›)

    __________

    Аля: — «Марина! Когда ты пишешь — ты только водишь рукой, а пишет — душа».

    __________

    — точно простокваша.

    __________

    «У меня горе тяжелое, как железо, как бомба».

    __________

    — Воспоминание: этим летом я как-то после купанья сидела на песке. Подошла огромная белая лохматая собака и села рядом. И вот, Надя:

    «Что-й-то, барыня, странно на вас глядеть: на одного-то слишком много надето, а у другого — чего-то не хватает».

    (Много шерсти у пса, отсутствие одежды — у меня.)

    __________

    Два источника гениальности женщины: 1) её любовь к кому-нибудь (взаимная или нет — все равно). 2) чужая нелюбовь.

    __________

    __________

    Когда нет мужчин, я о них никогда не думаю, как будто их никогда и не было.

    __________

    21-го августа 1918 г.

    __________

    Аля: — «Марина! Я хотела бы написать книгу про все. Только я бы не хотела ее продавать, я бы хотела, чтобы она у нaс осталась, чтобы ее могли читать только родные: душевно-родные и другие»…

    __________

    — Марина! А у тебя иногда дикие глаза: в них степи, ночь…

    На днях разбился верхний свет в столовой. Стекла вдребезги, кирпичи, штукатурка, звон. Мы с Алей еле спаслись. Аля, в слезах: — «Марина! я жалею книги!»

    — «Какие книги?»

    — «Ведь дом рушится!»

    __________

    — «Да! И если ты через 10 минут не будешь готова, я тебя не возьму ни гулять, ни в Кремль, и не дам тебе чаю!»

    — «А я тогда буду жить как святые! И буду писать 8 страниц в день!»

    (В реплике — ни самолюбия, ни самомнения, ни смирения — сразу сжилась.)

    __________

    Я — le contre — coup du fait [7].

    Мужчины и женщины мне — не равно близки, равно — чужды. Я так же могу сказать: «вы, женщины», как: «вы, мужчины». Говоря: «мы — женщины», всегда немножко преувеличиваю, веселюсь, играю.

    __________

    Июльское солнце я чувствую черным.

    __________

    — ко мне и Наде:

    «Вы тут все про дворников говорите, а я думаю про свою серебряную страну».

    __________

    Из письма:

    Нас делят, дружочек, не вещи высокого порядка, а быт. Согласитесь, что не может быть одинаковое видение от жизни у человека, к‹отор›ый весь день кружится среди кошелок, кухонных полотенец, просто народных лиц, вскипевшего или не вскипевшего молока и человека, в полном чистосердечии никогда не видавшего сырой моркови.

    — очень, очень иногда. Книги, дом, забота о детях, радости от детей, одинокие прогулки, часы горечи, часы восторга, — что тут делать мужчине?

    У женщины, вне мужчины, целых два моря: быт и собственная душа.

    __________

    Я абсолютно declassee [8]. По внешнему виду — ктo я? 6 ч. утра. Зеленое, в три пелерины, пальто, стянутое широченным нелакированным поясом (городских училищ). Темно-зеленая, самодельная, вроде клобука, шапочка, короткие волосы.

    Из-под плаща-ноги в безобразных серых рыночных чулках и грубых, часто нечищеных (не успела!) башмаках. На лице — веселье.

    — (ни гонора, ни горечи) и не хозяйка (слишком веселюсь), я не простонародье (слишком ‹пропуск» и не богема (страдаю от нечищеных башмаков, грубости их радуюсь, — будут носиться!)

    Я действительно, абсолютно, до мозга костей, — вне сословия, профессии, ранга. — За царем — цари, за нищими — нищие, за мной — пустота.

    __________

    — «Монах ребенка украл!»

    (Возглас мальчишки на Казанском вокзале, видящего меня мчащуюся с Ириной на руках.)

    Тяготение к мучительству. Срываю сердце на Але. Не могу любить сразу Ирину и Алю, для любви мне нужно одиночество. Аля, начинающая кричать прежде, чем я трону ее рукой, приводит меня в бешенство. Страх другого делает меня жестокой.

    __________

    Из письма:

    …Господи Боже мой, знайте одно: всегда, в любую минуту я о Вас думаю. Когда Вам захочется обо мне подумать, знайте, что Вы думаете в ответ.

    …Это ныло у меня два года в душе, а теперь воет.

    …Я же не одержима, моя одержимость тайная, никто в нес никогда не поверит.

    …Люблю Вас и без сына, люблю Вас и без себя, люблю Вас и без Вас — спящего без снов! — просто за голову на подушке!

    __________

    Леонид К‹анегиссер›! Изнеженный женственный 19-тилетний юноша, — эстет, поэт, пушкинианец, томные глаза, миндалевидные почти.

    — мой первый приезд в Петербург!)

    __________

    3-го — 4-го сент‹ября› 1918 г.

    Некоторые люди относятся к внешнему миру с какой-то придирчивой внимательностью (дети, дальнозоркие — писатели типа Чехова и А. Н. Толстого).

    С такими мне утомительно и скучно.

    «И подарил он ей персиянский халат, п‹отому› ч‹то› стала она тогда уже часто прихварывать».

    (Так мог бы кто-нибудь рассказывать о Настасье Филипповне. — Русская «Dame aux Camelices» [9]).

    __________

    Октябрь. Из письма:

    — умопомрачение, а я — вполне трезва.

    Я Вас больше не люблю.

    Ничего не случилось, — жизнь случилась. Я не думаю о Вас ни утром, просыпаясь, ни ночью, засыпая, ни на улице, ни под музыку, — никогда.

    Если бы Вы полюбили другую женщину, я бы улыбнулась — с высокомерным умилением — и задумалась — с любопытством — о Вас и о ней.

    Я — aus dem Spiel [10].

    — Все, что я чувствую к Вам — легкое волнение от голоса, и то общее творческое волнение, как всегда в присутствии ума-партнера.

    Ваше лицо мне по-прежнему нравится.

    — Почему я Вас больше не люблю? Зная меня, Вы не ждете «не знаю».

    Два года подряд я — мысленно — в душе своей — таскала Вас с собой по всем дорогам, залам, церквам, вагонам, я не расставалась с Вами ни на секунду, считала часы, ждала звонка, лежала, как мертвая, если звонка не было, всё, как все, и все-таки не всё, как все.

    Вижу Ваше смуглое лицо над стаканом кофе — в кофейном и табачном дыму — Вы были как бархат, я говорю о голосе — и как сталь — говорю о словах — я любовалась Вами, я Вас очень любила.

    — причудливое, но вернейшее: Вы были для меня тем барабанным боем, подымающим на ноги в полночь всех мальчишек города.

    — Вы первый перестали любить меня. Если бы этого не случилось, я бы до сих пор Вас любила, ибо я люблю всегда до самой последней возможности.

    Сначала Вы приходили в 4 часа, потом в 5 ч., потом в 6 ч., потом в восьмом, потом совсем перестали.

    Вы не разлюбили меня (как отрезать). Вы просто перестали любить меня каждую минуту своей жизни, и я сделала то же, послушалась Вас, как всегда.

    Вы первый забыли, кто я.

    — и без наслаждения. Вы без горечи — и без наслаждения, Вы все-таки лучший знаток во мне, чем кто-нибудь, я просто рассказываю Вам, как знатоку и ценителю — и я думаю, что Вы по старой привычке похвалите меня за точность чувствования и передачи.

    __________

    (2-го окт‹ября› 1918 г.)

    Женщина, чуть-чуть улыбаясь, подает левую руку. — Любовь. Примета.

    __________

    «Марина! Когда ты умрешь, я поставлю тебе памятник с надписью:

    «Многих рыцарей — Дама»,

    только это будет такими буквами, чтобы никто не мог прочесть. Только те, кто тебя любили».

    __________

    — Последнее золото мира! —

    __________

    Беззащитность рукописи.

    __________

    «Перед смертью не надышишься!» Это сказано обо мне.

    14-го ноября, в 11 ч. вечера — в мракобесной, тусклой, кишащей кастрюлями и тряпками столовой, на полу, в тигровой шубе, осыпая слезами собачий воротник — прощаюсь с Ириной.

    Ирина, удивленно любуясь на слезы, играет завитком моих волос. Аля рядом, как статуя восторженного горя.

    Потом — поездка на санках. Я запряжена, Аля толкает сзади — темно — бубенцы звенят — боюсь автомобиля…

    Аля говорит: — «Марина! Мне кажется, что все небо кружится. Я боюсь звезд!»

    Из письма: …Я написала Ваше имя и долго молчала. Лучше всего было бы закрыть глаза, и просто думать о Вас, но — я трезва! — Вы этого не узнаете, а я хочу, чтобы Вы знали. — (Знаю, что Вы все знаете!)

    Сегодня днем — легкий, легкий снег — подходя к своему дому, я остановилась и подняла голову. И подняв голову, ясно поняла, что подымаю ее навстречу Вашей чуть опущенной голове.

    Мы еще будем стоять так, у моего подъезда, — нечаянно — в первый — в тысячу первый раз.

    — Думайте обо мне что хотите (мое веселое отчаянье!). Но прошу Вас! — не валите всего этого на «безумное время».

    Милый друг! Вчера вечером и в первый раз в жизни полюбила лифт. (Всегда панически и простонародно боялась, что застряну навек!)

    Я подымалась — одна в пустой коробке — на каком-то этаже играла музыка, и все провалы лифта были наводнены ею. И я подумала: Движущийся пол и музыка. Вся я. — И, задыхаясь от восторга, подумала:

    Музыка коварными когтями разворачивает грудь.

    А через час я встретилась с Вами.

    — Я знаю, что я вам необходима, иначе не были бы мне необходимы — Вы.

    __________

    Аля:

    Соленые волны моря

    Хлынули мне в лицо.

    Я царь всему этому брегу.

    __________

    Алино письмо С‹ереже› (27-го ноября 1918 г.)

    Милый папа! Я так медленно пишу, что прошу дописать Марину. Мне приятно писать Вам. Часто я Вас ищу глазами по комнате, ища Ваше живое лицо, но мне попадаются только Ваши карточки, но и они иногда оживляются, п‹отому› ч‹то› я так внимательно смотрю. Мне все кажется: из темного угла, где шарманка, выйдете Вы с Вашим приятным, тонким лицом. Меня слушает всякий шум: кран, автомобиль, человеческий голос. Мне все кажется — все выпрямляется, когда я смотрю. Милый папа, я Вас буду бесконечно долго вспоминать. Целая бездна памяти надо мной. Я очень люблю слово «бездна», мне кажется, есть люди, которые живут над бездной и не погибают в буре.

    — Я в маминой комнате хожу в осеннем желтом пальто.

    — звезда Правды. Я кланяюсь Вам до самой низкой земли.

    — Милый папа, раз мы вечером гуляли, я посмотрела на небо, все небо кружилось. Я очень испугалась и сказала это маме. Мама сказала, что небо действительно кружится. Мне стало еще страшнее. На улице никого и ничего не было, кроме нас. Только тусклые фонари. И мама мне сказала, что нужно, чтобы не бояться звезд — сделать их своими друзьями. И мы спокойно пошли дальше. И теперь я уже без страха. И, опираясь на мамину руку, я буду жить. Целую Вас от всей моей души и груди.

    Аля.

    __________

    Декабрь. В слове «боты» есть какая-то неизъяснимая (вполне изъяснимая) вульгарность.

    __________

    — «Кому живется, а кому и ежится!» (Баба, рассыпавшая на улице чечевицу, за которой стояла 2 часа на морозе в очереди).

    __________

    Аля: Марина! Я бы хотела построить дом для поэтов — чтобы камины пылали, кофе кипел, а они бы ничего не делали, — только писали стихи.

    __________

    «Мне снился праздничный сон — многолюдный. Большая мужская толпа и мои глаза».

    МОЯ СУДЬБА — КАК ПОЭТА —

    в до-революционной России самовольная, а отчасти не-вольная выключенность из литературного) круга из-за раннего замужества с не-литератором (NB! редкий случай), раннего и страстного материнства, а главное — из-за рожденного отвращения ко всякой кружковщине. Встречи с поэтами (Эллисом, Максом Волошиным, О. Мандельштамом, Тихоном Чурилиным) не — поэта, а — человека, и еще больше — женщины: женщины, безумно любящей стихи. Читатель меня не знал, п‹отому› ч‹то› после двух первых — самонапечатанных, без издательства — детских книг — из-за той же литературной оторванности и собственной особости: ненавидела напр‹имер› стихи в журналах — нигде не печаталась. Первые стихи в журнале — в Северных Записках, п‹отому› ч‹то› очень просили и очень понравились издатели, — в порядке дружбы. Сразу слава среди поэтов. До широкого круга не дошло, п‹отому› ч‹то› журнал был новый — и скоро кончился. Все скоро кончилось.

    Революция. В 1918 г. читаю стихи в Кафе поэтов. Раз выступаю на вечере поэтесс. Успех — неизменный, особенно — Стенька Разин: «И звенят-звенят, звенят-звенят запястья: — Затонуло ты — Степанове — счастье!»

    Перед отъездом из Р‹оссии› выпускаю у Архипова (был такой!) маленькую книжечку «Версты» (сборничек) и Госиздат берет у меня Царь-Девицу и другие «Версты», большие.

    Заграница.

    В 1922 г. в Берлине, еще до меня, появляются книжки (собственно, отрывки из Ремесла) — Стихи к Блоку и Разлука.

    Приехав, издаю Ремесло (стихи за 1921 г. по апрель 1922 г., т. е. отъезд из Р‹оссии», Царь-Девицу — с чудовищными опечатками и Психею (сборник, по примете романтики), купленную Гржебиным еще в Р‹оссии›. Потом, в Праге, в 1925 г. — Мoлодца. Потом, в Париже — каж‹ется› в 1927 г. — После России (за к‹отор›ую не получаю ни копейки).

    Читателя в эмигр‹ации› нет. Есть — на лучший конец — сто любящих. (NB! Гораздо больше, но 1) я их не знаю и не вижу 2) они — хоть тысячи! — для меня ничего не могут, п‹отому› ч‹то› у читателя в эмиграции нет голоса. Для полной справедливости скажу, что на мои рядовые вечера — именно на вечера — чтения: без всяких соблазнов! выхожу и читаю — годы подряд приходили все те же — приблизительно) 80-100 человек. Я свой зал знала в лицо. Иные из этих лиц, от времени до времени исчезали: умирали. 1938 г. Ванв.)

    ‹атурная› неудача — в выключенности из литер‹атурного› круга, в отсутствии рядом человека, к‹отор›ый бы занялся моими делами.

    Внутренняя — нет, тоже внешняя! — ибо внутренние у меня были только удачи — в несвоевременности моего явления — чтo бы на двадцать лет раньше.

    Мое время меня как действующую силу — смелo и смелo бы — во всякой стране (кроме одной огромной и нескольких, многих (еще — многих!) маленьких). Я ему не подошла идейно, как и оно мне. «Нам встречи нет, мы в разных странах». Я — в стане уединенных, а оно — пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро — просто кустами — с костями). Мало того, оно меня овражило и, естественно, огромчило, мне часто пришлось говорить (орать) на его языке — его голосом, «несвоим голосом», к‹оторо›му предпочитаю — собственный, которому — тишину.

    Моя неудача в эмиграции — в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху — там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров — не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и — странно бы ждать иного!

    Еще — в полном отсутствии любящих мои стихи, в отсутствии их в моей жизни дней: некому прочесть, некого спросить, не с кем порадоваться. Все (немногие) заняты — другим. В диком творческом одиночестве. Всё auf eigene Faust [11]. От темы вещи до данного слога (говорю именно о слогах). Ненавидя кружки, так хотела бы — друзей.

    Не знаю, сколько мне еще осталось жить, не знаю, буду ли когда-нибудь еще в России, но знаю, что до последней строки буду писать сильно, что слабых стихов — не дам.

    Но знаю еще, что по сравнению с — хотя бы еще чешской захлестнутостью лирикой (1922 г. — 1925 г.) я иссохла, иссякла, — нищая. Но иссыхание, иссякновение — душевное, а не стихотворное. Глубинно-творческое, а не тетрадное.

    Знаю еще, что стoит мне только взяться за перо…

    Знаю еще, что все реже и реже за него берусь.

    — и, неосуществленные — уходят… 1938 г.)

    Господи, дай мне до последнего вздоха пребыть героем труда:

    — Итак, с Богом!

    Июль 1931 г.

    …Ведь Пушкина убили, потому что своей смертью он никогда бы не умер, жил бы вечно, со мной бы в 1931 году по лесу гулял. (Я с Пушкиным мысленно, с 16 лет, всегда гуляю, никогда не целуясь, ни разу, ни малейшего соблазна.) Это — Пушкин никогда мне не писал «Для берегов отчизны дальней» — но заповедь последнего его письма, последние строки его руки — мне, Борис! — «так нужно писать историю» (русскую историю в рассказах для детей)… Пушкин — негр (черная кровь. Фаэтон!) — самое обратное самоубийству — жизнь!

    Не хотела бы быть ни Керн, ни Ризнич, ни даже Марией Раевской. Карамзиной. А еще лучше — няней. Ибо никому, никому, никогда — с такой щемящей нежностью:

    Подруга дней моих суровых,

    Голубка дряхлая моя…

    Ведь Пушкин (как вся его порода) любя презирал, дружа — чтил, только Гончарову не презирал (понятие жены!).

    Единственный памятник, который следовало бы сбить, — это памятник Николая I, убийцы Пушкина.

    Или, щадя работу Клодта, надпись:

    «Памятник, воздвигнутый самодержавием убийце Пушкина».

    10-го июля 1931 г.

    Прихожу к Елене Николаевне Арнольд. У нее сидит дама — белобрысая — белорыбица — альбиноска, страшно-постная и скучная. Через несколько минут после моего прихода Е‹лена› Н‹иколаевна›, со свойственной ей бесцеремонностью, начинает ее — всячески выживать: — А Вам никуда не нужно идти? — М‹ожет› б‹ыть› Вам уже пора идти? — и так далее, и чем далее — тем грубее. Но дама — сидит, и Е‹лена› Н‹иколаевна›, когда убеждается, что сидеть — будет, глубоким, громким, даже не актерским, а декламаторским голосом — мне: — А Вы зна-аете, дорогая! кто у меня сидит? Я, робко: — Вы, кажется, сказали Г-жа Розен… Розен… — Розенмайер — что! Розенмайер — ничто. Эта дама — внучка Пушкина. Родная внучка Александра Сергеевича.

    И я, ничего не успев: — Дочь — Сашки?!

    За 6 лет Парижа я у Е‹лены› Н‹иколаевны› была в третий раз и ждала встретить у нее старую Т., «на которую» Е‹лена› Н‹иколаевна› меня и пригласила — и до того ждала, что сначала подивилась ее молодости (Т. — около 80-ти лет) и такой полной белобрысости. (И даже «Розен…» не смутило.)

    И вместо нее — встречаю внучку Пушкина, бывающую у Е‹лены› Н‹иколаевны› раз в год и зашедшую случайно.

    — 45 лет — самый постный возраст! самый неудобоносимый и-выносимый, самый двусмысленный (сейчас, 1938 г. — мой, когда сам не знаешь — кто ты, на чтo похож, — впрочем, не сам, а сама, ибо у мужчин этого возраста нету) — итак, на вид 45 лет, но должна быть моложе, если не предполагать, что породила свою Светлану (названную, очевидно, в честь Пушкина, хотя это — Жуковский) 37-ми лет — чтo тоже возможно: всю жизнь собиралась — и разродилась.

    О Светлане этой — Светике — говорит захлебываясь, показывает ф‹отогра›фию и открытку: тоже белорыбица — в русском костюме, за к‹отор›ый где-то, конечно, получила какой-то приз, а пишет — 8 лет — Je tan brase [12]. Учится во французской школе. По-русски не читает и не пишет вовсе — и наверное не говорит. Сейчас — для точности — гостит в Баварии: оттуда анбразирует.

    Итак — внучка Пушкина, родная дочь Александра Александровича, генерала, почетного опекуна, бывшего у нас в доме в Трехпрудном, куда ехал мимо дома Гончаровых, с нашим — смежным (наш — д. № 8, шоколадный, со ставнями, с двумя огромными серебряными тополями. Разобран в Рев‹олюцию› на дрова), родная дочь пушкинского Сашки — и жена «маленького русского офицера», сидящего в Шарантоне (у Е‹лены› Н‹иколаевны› там сидит сын, и знакомство на этой почве).

    Белобрысая, белобровая, белоглазая немка, никакая, рыбья, с полным ртом холодного приставшего к нёбу сала (жирно картавит).

    — У Вас есть какой-нибудь листок Пушкина?

    — Ни-че-го. Папa все отдал в Академию наук.

    Узнала от нее, что оба пушкинских имения живы (в Револ‹юцию› был упорный слух, что Михайловское сгорело) — но сильно запущены. Единственное собственное — не на вопрос — сведение (вставка в наш с Е‹леной› Н‹иколаевной› разговор)-что Ганнибал был куплен Петром за бутылку рома — сведение, к к‹оторо›му уже Пушкин относился юмористически и уцелевшее только благодаря его реплике — насчет ваших предков, приносивших и уносивших царям ночные горшки (посудины).

    Читаю Стихи к Пушкину, разрываюсь от волнения — что перед внучкой. Одиноко — разрываюсь, ибо не понимает ничего и не отзывается — никак. (Е‹лена› Н‹иколаевна›, за всех хвастливая, спешно объявляет ей, что я самая великая и знаменитая поэтесса и т. д. — чего наверное не думает.)

    И — о Пушкине — всё.

    «Сашка», чтобы так дочиста ни одной пушкинской черты? А м‹ожет› б‹ыть› — слишком поздно женился, когда своих уж — не бывает? Если ей сейчас — 40 лет, то родилась она в 1891 г., Пушкин умер в 1837 г. и Сашке (кажется) было 4 года, знач‹ит› родился (ничего нет под рукой) в 1833 г. 1891 — 1833=58 л‹ет›. Нет, еще могут быть, у Б‹альмон›та и у Александра) И‹вановича› Г‹учкова› — чудные. Особенно — если пушкинская кровь (неутомимая). Так или иначе: бедная Светлана! Такая мать и шарантонский отец — пожалуй что и Пушкину не одолеть (уже не одолел: 8 лет и: je tan brase. Myp 9-ти лет не делал ни одной ошибки, а учился по-франц‹узски› только год).

    С увлечением — сладострастным хихиканьем и поддразниванием — говорит о квартире в 3 комнаты в Neuilly, к‹отор›ую сняла на три месяца совместно с какой-то француженкой и русскими. — Кто же эти русские — или секрет? — хозяйка, по-настоящему увлеченная, — и для к‹отор›ой «внучка Пушкина» не редкость, ибо знает ее — и цену ей (кaк выгоняла!!) — давно. — Никакого секрета нет и быть не может: все тайное станет явным (кроме тайны твоей наследственности). Имени русских, несмотря на бесстрастнейшие и подробнейшие расспросы хозяйки — не назвала.

    Из моих стихов к Пушкину — самых понятных, то, с чего все и повелось: «Бич жандармов, бог студентов — Желчь мужей, услада жен» — не поняла ничего и не отозвалась ничем, ни звуком (даже: гмм…).

    Внучка Пушкина — и я, внучка священника села Талиц.

    Что же и где же — кровь.

    — хотя бы из-за юмора положения.

    И, несмотря на: ни йоты, ни кровинки пушкинских, несмотря на (наконец, нашла!) рижскую мещанку — судорога благоговейного ужаса в горле, почти слезы, руку поцеловала бы, чувство реликвии — которого у меня нету к Пушкину — но тут два довода и вывода, к‹отор›ые, из честности, оставляю оба:

    первое:

    ибо Пушкин — читаю, думаю, пишу — жив, в настоящем, даже смерть в настоящем, сейчас падает на снег, сейчас просит морошки — и всегда падает — всегда просит — и я его сверстница, я — тогда; она же — живое доказательство, что умер: Пушкин во времени — и неизбежно в прошлом — раз мы (внучки) приблизительно одного возраста

    и второе:

    — все-таки — моя мечта, мое творческое сочувствие, а эта — его живая кровь и жизнь, его вещественное доказательство, его четверть крови…

    Из этого (кажется, для обоих — вывод, сейчас спешу, не успею додумать — вывод: насколько жизнь (живое) несравненно сильнее — физически-сильнее, ибо судорога, слезы, мороз по коже, поцелуй руки — физика — самой сильнейшей, самой живейшей мечты, самая убогая очевидность (осязаемость) самого божественного проникновения.

    Казалось, не я это говорю, я, всю жизнь прожившая мечтой, не мне бы говорить, но — мое дело на земле — правда, хотя бы против себя и от всей своей жизни.

    __________

    10 июля 1931 г.

    — «Для берегов отчизны дальней», другое — Сашкина дочка в комнате. Если последнее волнение сильней, то п‹отому› ч‹то› физика, вообще, сильней. Зубная боль сильнее (грубее) душевной. Но умирают — от душевной, от зубной — нет.

    Сила еще не есть мерило вещи, это только — признак ее. И даже если от зубной боли пускают пулю в лоб — да, боль сильная, но и она и такая смерть — невысокого порядка.)

    1933 г.

    Любопытна судьба этих стихов: от меня — к Борису, о Борисе и мне. Часто, и даже годы спустя, мне приходилось слышать: «Самое замеч‹ательное› во всей книге», узнавать, что эти стихи — чьи-то любимые: гвоздь в доску и перст в рану. Оказывается, они большинством были поняты, как о нас (здесь) и тех (там), о нас и России, о нас вне России, без России.

    И теперь, перечитывая: все, каждая строка совпадает, особенно:

    — как колоду карт!

    Строка, за выразительностью, тогда мною оставленная, но с огорчительным сознанием несоответствия образа: двух нельзя разбить как колоду, колода — множество, даже зрительно: карты летят.

    Даже мое, самое личное, единоличное:

    Который уж, ну — который март? (Месяц того потока стихов к Борису) март — почти что пароль нашего с Б‹орисом› заговора — даже этот март оказался общим, всеобщим («Которую весну здесь сидим и сколько еще??»)

    Редкий, редчайший случай расширения читателем писательского образа, обобщения, даже увечнения частности.

    — И вот. —

    1934 г.

    Myp — 23 февраля 1934 г. (9 л‹ет› 23 дня) — 1-ый школьный год: ??т я сегодня глядел на учительницу и думал: — Вот у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а мама — ведь хорошо пишет? — а ее никто не знает, п‹отому› ч‹то› она пишет отвлеченные вещи, а сейчас не такое время, чтобы читали отвлеченные вещи. Так что же делать? Она же не может писать другие вещи.

    21 июля 1935 г.

    ‹Мур› (В ответ на мои стихи: Небо — синей знамени. Сосны — пучки пламени…) — Синее знамя? Синих знамен нет. Только у канaков пучки пламени? Но ведь сосны — зеленые. Я так не вижу, и никто не видит. У Вас белая горячка: синее знамя, красные сосны, зеленый змей, белый слон. Как? Вы не любите красивой природы? Вы — сумасшедшая! Ведь все любят пальмы, синее море, горностай, белых шлицов. Для кого Вы пишете? Для одной себя, Вы одна только можете понять, потому что Вы сами это написали!

    У П‹астерна›ка только одна забота: зрительная (то есть смысловая) точность эпитета. У меня вся эта забота множится на бессмысленную слуховую точность звука, — смысла знать не знающую (на предначертанность звучания) звучать должно так-то, а значить то-то. И никаких!

    __________

    Если бы мне на выбор — никогда не увидать России — или никогда не увидать своих черновых тетрадей (хотя бы этой, с вариантами Ц‹арской› Семьи) — не задумываясь, сразу. И ясно — чтo.

    Россия без меня обойдется, тетради — нет.

    — нет.

    Потому что вовсе не: жить и писать, а жить-писать и: писать — жить. Т. е. всё осуществляется и даже живется (понимается ‹…›) только в тетради. А в жизни — что? В жизни — хозяйство: уборка, стирка, топка, забота. В жизни — функция и отсутствие. К‹отор›ое другие наивно принимают за максимальное присутствие, до к‹отор›ого моему так же далёко, как моей разговорной (говорят — блестящей) речи — до моей писаной. Если бы я в жизни присутствовала… — Нет такой жизни, которая бы вынесла мое присутствие. Скромный пример: моя попытка присутствия всегда разбивала — не жизни (слава Богу! 2) это может и каждая мидинетка), а самоё жизнь. — Это не жизнь, а сон какой-то… С Вами не живешь, а паришь! (Или — «горишь») — и эти слова мне говорились иначе, чем мидинетке или актрисе, уже потому что не радостно, а испуганно, восхищенно-устрашенно — и устрашенно побеждало, т. е. человек из орлиных когтей моего восхищения: восхищения — вырывался — или я сама выпускала — и — разбивался? нет, потерев лоб или затылок — разгибался как резиновый. И жил дальше. А я жила — дальше, то есть дальше писала. Это история моей каждой любви.

    Май 1936 г.

    Мне нечего давать в С‹овременные› 3‹аписки›, потому что все стихи недописаны: в последнюю секунду уверенность, что можно — или отчаяние, что дoлжно — данную строку (иногда дело в слове) сделать лучше.

    1930-е

    — о, за него, не за себя.

    Летопись своей судьбы.

    Свое самособытие.

    Войны и потрясения станут школьной невнятицей, как те войны, которые учили — мы, а мое — вечно будет петь.

    15-го марта 1939 г.

    — вход в Прагу. В 7 ч. 45 мни. освещается градчанский зaмок, взвивается флаг. Вся Прага — на площади: последний гимн, вся толпа поет и плачет. 16-го — сплошной парад, оркестры военной муз‹ыки›, вся Прага залита офицерами. Толпа идет к Памятнику павшим (Monument aux morts) — за независимость Чехии: толпа нашла свою дорогу.

    Тaк что мое «Можно ль, чтоб века бич слепоок родину света взял под сапог — сказанное тогда в сентябре и недосказанное, потому что не знала: где радий? в отобранных или неотобр‹анных› областях? — сбылось: вся родина (света) взята под сапог!

    8 апреля 1939 г.

    Страстная Суббота — 8-го апреля 1939 г. Пастёр. — Вчера сожрали Албанию. Скипер вопил на всех языках: Спасите Албанию! (S. О. S.) Потрясающая телегр‹амма› какого-то министра — захватчику: 500 л‹ет› назад варварами были — азиаты… У азиатов были руки в нашей крови… ‹Муссолини?›, пока не поздно… Мы — не сдадимся. Нам честь — дороже жизни. В наш край вы придете по трупам, не только мужчин, но и женщин… — Attention! Tirana parle… Attention! Tirana parle…[13] — и безумный (нарочный) треск морса — не незаглушающего. 100000 ит‹альянцев› — (иные говор‹ят› сорок: всё равно) напали на стр‹ану› с милл‹ионом› населения. Жена короля Зогу — Джеральдина — бежала с 2-дневным сыном… Нынче, в Страстную Субботу, итальянцы вошли в Тирану и Скутари. Население ушло в горы. Нет пуль — бросают камни. — «Черногорцы, что такое?…» И Тироль. И Кавказ.

    9-го мая 1939 г.

    — Hommage a la Tchekoslovaque [14]. Узнаю в 1 ч. дня. Занимаю деньги, бегу (NB! по плану, ежесекундно сличая) на Bonaparte: 18, Rue Bonaparte — Colonie Tchecoslovaque [15] — где продаются билеты — там билетов уже нет, все остающиеся вернули утром в Trocadero — вечером, в 8 1/2 ч. вхожу в Trocadero — везде полиция — потоки дам и господ — билетов нет — ни одного, ни за 10 — ни за 15 — ни за — (все мои чешские стихи).

    Идем с Муром домой — Сеной. Мур — утешает. Я — спокойна: так со мной было — всю жизнь.

    А пели — чешский гимн. И были — все чехи Парижа. И этого я уже никогда не увижу и не услышу.

    Единств‹енное› «зрелище» на которое мне — за годы — м‹ожет› б‹ыть› за всю заграницу (17 л‹ет›) страстно захотелось — п‹отому› ч‹то› не зрелище.

    И —

    — судьба. (Моя вечная несудьба). Fatalite [16]. Но — c’est dur [17]. MЦ.

    1939 г.

    …Сон 23 апреля 39 г. Иду вверх по узкой тропинке горной — ландшафт св. Елены: слева пропасть, справа отвес скалы. Разойтись негде. Навстречу — сверху лев. Огромный. С огромным даже для льва лицом. Крещу трижды. Лев, ложась на живот, проползает мимо со стороны пропасти. Иду дальше. Навстречу — верблюд — двугорбый. Тоже больше человеческого, верблюжьего роста, необычайной даже для верблюда высоты. Крещу трижды. Верблюд перешагивает (я под сводом: шатра: живота). Иду дальше. Навстречу — лошадь. Она — непременно собьет, ибо летит во весь опор. Крещу трижды. И — лошадь несется по воздуху — надо мной. Любуюсь изяществом воздушного бега.

    И — дорога на тот свет. Лежу на спине, лечу ногами вперед — голова отрывается. Подо мной города… сначала крупные, подробные (бег спиралью), потом горстки белых камешков. Горы — заливы — несусь неудержимо; с чувством страшной тоски и окончательного прощания. Точное чувство, что лечу вокруг земного шара, и страстно — и безнадежно! — за него держусь, зная, что очередной круг будет — вселенная: та полная пустота, которой так боялась в жизни: на качелях, в лифте, на море, внутри себя.

    Было одно утешение: что ни остановить, ни изменить: роковое. И что хуже не будет. Проснулась с лежащей через грудь рукой «от сердца»…

    Итак, вчера, 28 апреля, возвращаясь из Printemps [18], где два-три часа сряду видела из всех зеркал свою зеленую образину — в синем (самовязаном) берете и кожан‹ом› пальто — на фоне 400 ф‹ранков›, 500 ф‹ранков› и 995 ф‹ранков› robe pausanne [19] с цветочками, и купив в конце концов 5 метров синего ситца, с цветочками — по 7 ф‹ранков› 90 сан‹тимов› метр — не из-за дешевки только, а потому что больше всего понравился.

    …чтобы не казаться дурой и сумасшедшей, сразу своротив обратно, стою минуту перед какой-то писчебумажной лавочкой — и обратно, убежденная, что ту мясную сгоряча проскочила, что было (и все те лавки) — до пустынного здания. Смотрю на весь левый бок улицы, так и иду с (повернутой?) шеей. И здание то же самое, и за ним — никаких лавочек, потому что конец улицы, это здание — конец бульвара. Я пошла не на тот бульвар и, ничего не узнавая, шла по чужой улице, когда это была моя, по которой хожу — сентябрь — конец апреля, семь с половиной месяцев в каждый день по 2 — 3 раза, и по которой знаю все, которую всю знаю наизусть.

    — А то голое здание был угол лицея, мимо которого 7 1/2 месяцев. О, Боже, Боже! Думаю и боюсь, что так же сразу забуду — не узнаю — землю: собственных стихов — и рук… может быть, уже не узнаю.

    Дело не в благодарности (беспамятности), благодарнее меня нет — a… в неуверенности ни в чем достоверном, в отродясь потерянном чувстве достоверности, в чувстве исправления, в неудивлении — чудесам: а если я вдруг, идя, полечу — не удивлюсь, а узнаю, что не может быть — раз все это есть — что нет того света: я сама уже тот свет, с его чувствами. Не может быть, — раз все это есть — не быть того света.

    Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С‹ережей›. Неуют. За керосином. С‹ережа› покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. (Всё это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит — такого.) Торты, ананасы, от этого — не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон — унтертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут, Мурину школу — дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь С‹ережи›. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда — писать??

    Девочка Шура. Впервые — чувство чужой кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что С‹ережа› бессилен, совсем, вo всем. (Я, что-то вынимая: — Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! — Я на Вас смотрел!)

    (Разворачиваю рану. Живое мясо. Короче: )

    27-го в ночь арест Али. Аля — веселая, держится браво. Отшучивается.

    — дня за 4 — на Сельско-хоз‹яйственной› выставке, «колхозницей», в красном чешском платке — моем подарке. Сияла. Уходит, не прощаясь. Я: -Что же ты, Аля, тaк, ни с кем не простившись? Она в слезах, через плечо — отмахивается. Комендант (старик, с добротой): — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…

    О себе. Меня все считают мужественной. Я не знаю человека робче себя. Боюсь — всего. Глаз, черноты, шага, а больше всего — себя, своей головы — если это голова — так преданно мне служившая в тетради и так убивающая меня — в жизни. Никто не видит — не знает, — что я год уже (приблизительно) ищу глазами — крюк, но его нет, п‹отому› ч‹то› везде электричество. Никаких «люстр»… Я год примеряю — смерть. Все — уродливо и — страшно. Проглотить — мерзость, прыгнуть — враждебность, исконная отвратительность воды. Я не хочу пугать (посмертно), мне кажется, что я себя уже — посмертно — боюсь. Я не хочу — умереть, я. хочу — не быть. Вздор. Пока я нужна… Но, Господи, как я мало, как я ничего не могу!

    Доживать — дожевывать

    Горькую полынь —

    Сколько строк, миновавших! Ничего не записываю. С этим — кончено. Н‹иколай› Николаевич) принес немецкие переводы. Самое любимое, что есть: немецкие народные песни. Песенки. О, как все это я любила!

    Сентябрь 1940

    …Тарасенков, например, дрожит над каждым моим листком. Библиофил. А то, что я, источник (всем листочкам!), — как бродяга с вытянутой рукой хожу по Москве: — Пода-айте, Христа ради, комнату! — и стою в толкучих очередях — и одна возвращаюсь темными ночами, темными дворами — об этом он не думает…

    … — Господа! Вы слишком заняты своей жизнью, вам некогда подумать о моей, а — стоило бы… (Ну не «господа», — «граждане»…)

    __________

    ‹ожет› б‹ыть› 1) с 48-ю годами непрерывной души.

    __________

    Моя трудность (для меня — писания стихов и, м‹ожет› б‹ыть›, для других — понимания) в невозможности моей задачи. Например, словами (то есть смыслами) сказать стон: a — а — а. Словами (смыслами) сказать звук. Чтобы в ушах осталось одно a — а — а.

    Зачем (такие задачи?).

    __________

    ‹Письмо к Тарковскому› [20]

    Октябрь 1940 г.

    Нынче, 3-го, наконец, принимаюсь за составление книги, подсчет строк, ибо 1-го ноября все-таки нужно что-то отдать писателям, хотя бы каждому — половину. (NB! Мой Бодлер появится только в январской книге, придется отложить — жаль.)

    …Да, вчера прочла — перечла — почти всю книгу Ахматовой и — старо, слабо. Часто (плохая и верная примета) совсем слабые концы; сходящие (и сводящие) на нет. Испорчено стихотворение о жене Лота. Нужно было дать либо себя — ею, либо ее — собою, но — не двух (тогда была бы одна: она).

    …Но сердце мое никогда не забудет

    Такая строка (формула) должна была даться в именительном падеже, а не в винительном. И что значит: сердце мое никогда не забудет… — кому до этого дело? — важно, чтобы мы не забыли, в наших очах осталась —

    Отдавшая жизнь за единственный взгляд…

    Этой строке должно было предшествовать видение: Та, бывшая!.. та, ставшая солью, отдавшая жизнь за единственный взгляд — Соляной столб, от которого мы остолбенели. Да, еще и важное: будь я — ею, я бы эту последнюю книгу озаглавила: «Соляной столб». И жена Лота, и перекличка с Огненным (высокая вечная верность) в двух словах вся беда и судьба.

    Ну, ладно…

    — Марина), и была книжка Ахматовой… Была сначала любовь, потом — стихи…

    А сейчас: я — и книга.

    А хорошие были строки: …Непоправимо-белая страница… Но что она делала: с 1914 г. по 1940 г.? Внутри себя. Эта книга и есть «непоправимо-белая страница»…

    Говорят, — Ива. Да, но одна строка Пастернака (1917 г.):

    Об иве, иве разрыдалась, —

    — к ней:

    Не этих ивовых плавающих ветвей

    Касаюсь истово, а руки твоей… —

    и чтo остаётся от ахматовской ивы, кроме — ее рассказа, как она любит иву, то есть — содержания?

    Жаль.

    Ну, с Богом, — за свое. (Оно ведь тоже и посмертное.) Но —

    24-го октября 1940 г.

    Вот, составляю книгу, вставляю, проверяю, плачу деньги за перепечатку, опять правлю, и — почти уверена, что не возьмут, диву далась бы — если бы взяли. Нy, я свое сделала, проявила полную добрую волю (послушалась — я знаю, что стихи — хорошие и кому-то — нужные (может быть даже — как хлеб).

    Ну — не выйдет, буду переводить, зажму рот тем, которые говорят: — Почему Вы не пишете? — Потому что время — одно, и его мало, и писать себе в тетрадку — Luxe [22]. Потому что за переводы платят, а за свое — нет.

    По крайней мере — постаралась.

    26-го (кажется!) октября 1940 г. — перед лицом огромного стылого окна.

    Я, кажется, больше всего в жизни любила — уют (securite [23]). Он безвозвратно ушел из моей жизни.

    __________

    Во мне — таинственно! — уцелела невинность: первого дня, весь первый день с его восхищением — изумлением — и доверием. Для меня всякий — хорош (а плохой — больной)…

    25-го декабря 1940 г. …Иду в Интернациональную, в коридоре… встречаю Живова — мил, сердечен — чуть ли не плачу. — «Вас все так любят. Неужели это — только слова?» И в ответ на мой рассказ, что моя книга в Гослитиздате зарезана словом (Зелинского, я всегда за авторство) формализм: — У меня есть все Ваши книги, — наверное, больше, чем у Вас, и я объявляю, что у Вас с самого начала до нынешних дней не было и нет ни одной строки, которая бы не была продиктована… (Я: — Внутренней необходимостью) какой-нибудь мыслью или чувством.

    Вот — аттестация читателя.

    __________

    Поэт (подлинник) к двум данным (ему Господом Богом строкам) ищет — находит — две зaданные. Ищет их в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифм — тех, Господом данных, являющихся — императивом.

    — ищет — находит — две заданные, ищет в арсенале возможного, направляемый роковой необходимостью рифмы — к тем, первым. Господам (поэтом) данным, являющимся — императивом.

    Рифмы — к тем же вещам — на разных языках — разные.

    __________

    Уточнение: Рифма всюду может быть заменена физикой (стиха). Так, например, я строку, кончающуюся на amour [24] и рифмующую с toujours [25] не непременно — переведу: любовь — и кровь, но работу я найду с лучших основных строк двустишия и, дав их адекватно, то есть абсолютно ? моей, русской, их транскрипции, буду искать — уже в моем, русском, арсенале, пытаясь дать — второй (посильный) абсолют.

    __________

    — не то, то есть неузнавание настоящего: этого берегись (звучащего слова, образа), берегись: заведет! и каждое то сопутствуется радостью узнавания: та — строка — эта из всех человеческих лиц — то самое, да чтo лица — в лицах ошибаешься, в строках — нет! (А здесь работа с неудачным подстрочником Этери…) Мы должны бороться с зафиксированными (в звуках и в образах) неудачами автора.

    Октябрь — декабрь 1940 г.

    …Да, мысль:

    Одиноко — как собака…

    — гарантия поэта… oко — aка…

    — может быть, наводящее (и никогда не случайное) созвучие, настойчивость созвучия, уже дающее смысл: одинoко — как собaка — ведь эта строка — уже целая поэма, и, может быть, правы японцы и тысячелетия, дающие — первые — и оставляющие — вторые — только одну строку, всё в одной строке — и представляющие дальнейшее — тебе…

    Может быть, наше малодушие — дописывать — то есть богоданной строке (чаще двум) приписывать — начало, достигнутой цели — дорогу? (уже пройденную внутри, может быть, в течение всей жизни (она и была — дорога!), может быть — в молнию сна…)

    __________

    Господи! Как хорошо, что есть два слова: aube и aurore (рассвет и заря) и как я этим счастлива, и насколько aube лучше aurore, которая (и вещь, и звук) тоже чудесна, и как обе — сразу, для слуха уже, звучат женскими именами и пишутся (слышатся) с большой буквы!

    Aube-Aude — (по-моему — любимая Роланда: — la belle Aude, которая конечно походила на aube, да и была ею — настолько в Chanson de Roland ее — нет). И как хорошо, что у нас рассвет — он, а заря — она (откровенная)…

    Я, любя природу, кажется, больше всего на свете, без ее описаний обошлась: я ее только упоминала: видение дерева. Вся она была фоном ? моей душе. Еще: я ее иносказывала: Березовое серебро! Ручьи живые!

    __________

    Во мне — таинственно! — уцелела невинность: первого дня, весь первый день с его восхищением — изумлением и доверием. Для меня всякий — хорош (а плохой — больной)…

    Декабрь 1940 г.

    ‹арно›к, о к‹ото›рой не думаю никогда и о смерти к‹ото›рой не пожалела ни секунды, — просто — тогда все чисто выгорело — словом, ее, с глупой подругой и очень наивными стихами, от к‹отор›ых — подруги и стихов — я ушла в какой- то вагон III кл‹асса› и даже — четвертого.

    1941 г.

    6-го января 1941 г. — нынче тащу поляков в Гослитиздат. Среди них один — замечательный (по усилию точно сказать — несказанное) — Юлиан Пшибось.

    Большой поэт целиком уцелевает в подстрочнике.

    Не большой — целиком пропадает: распадается на случайности рифм и созвучий.

    — «формалист»!!!

    (О, сволочь: 3‹елин›ский!)

    27-го января 1941 г., понедельник.

    Мне 48 лет, а пишу я — 40 лет и даже 41, если не сорок два (честное слово) и я, конечно, по природе своей — выдающийся филолог, и — нынче, в крохотном словарчике, и даже в трех, узнаю, что ПАЖИТЬ — pacage — пастбище, а вовсе не поле, нива: сжатое: отдыхающее — поле. Итак, я всю жизнь считала (и, о ужас м‹ожет› б‹ыть› писала) пажить — полем, а это луг, луговина. Но — вопреки трем словарям (несговорившимся: один французский — старый, другой — советский, третий — немецкий) все еще не верю. Пажить — звучит: жать, жатва.

    Вчера, по радио, Прокофьев (пишет очередную оперу. Опера у него — функция) собств‹енным› голосом:

    — Эту оперу нужно будет написать очень быстро, п‹отому› ч‹то› театр приступает к постановке уже в мае (м‹ожет› б‹ыть›, в апреле — неважно).

    — С‹ергей› С‹ергеевич›! А как Вы делаете — чтобы писать быстро? Написать — быстро? Разве это от Вас (нас) зависит? Разве Вы — списываете?

    Еще:

    — Театр приступает к постановке — уже в мае.

    К постановке ненаписанной, несуществующей оперы. — Прокофьева. — Это единств‹енная› достоверность.

    Быстро. Можно писать — не отрываясь, спины не разгибая и — за целый день — ничего. Можно не, к столу не присесть — и вдруг — все четверостишие, готовое, во время выжимки последней рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно 50 коп‹еек›, думая о: 20 и 20 и 10. И т. д.

    — Но от: каждый день — до: написать быстро… Откуда у Вас уверенность? Опыт? (Удач.) У меня тоже — опыт. Тот же, Крысолов, начатый за месяц до рождения Мура, сданный в журнал, и требовавший — по главе в месяц. Но — разве я когда-н‹и›б‹удь› знала — что допишу к сроку? Разве я знала — длину главы: когда глава кончится? Глава — вдруг — кончилась, сама, на нужном ей слове (тогда — слоге). На нужном вещи — слоге. Можно — впадать в отчаяние — что так медленно, но от этого — до писать быстро…

    — Все расстояние между совестливостью — и бессовестностью, совестью — отсутствием ее.

    Да, да, так наживаются дачи, машины, так — м‹ожет› б‹ыть› (поверим в злостное чудо!) пишутся, получаются, оказываются гениальные оперы, но этими словами роняется достоинство творца.

    Никакие театры, гонорары, никакая нужда не заставит меня сдать рукописи до последней проставленной точки, а срок этой точки — известен только Богу.

    — С Богом! (или: ) — Господи, дай! — так начиналась каждая моя вещь, так начинается каждый мой, даже самый жалкий, перевод (Франко, напр‹имер›).

    — рифмы (это — мое дело), я просила у Бога — силы найти ее, силы на это мучение.

    Не: — Дай, Господи, рифму! — а: — Дай, Господи, силы найти эту рифму, силы — на эту муку. И это мне Бог — давал, подавал.

    Вот сейчас (белорусские евреи). Два дня билась над (подстрочник): «А я — полный всех даров — Науками, искусствами, все же сантиментален, готов сказать глупость банальную:

    Такая тоска ноет в сердце

    От полей только что сжатых!»

    — важна, здесь, простота возгласа. И когда, наконец, отчаявшись (и замерзши, — около 30-ти гр‹адусов› и все выдувает), влезла на кровать под вязаное львиное одеяло — вдруг — сразу — строки:

    — Какая на сердце пустота

    От снятого урожая!

    И это мне — от Бога — в награду за старание. Удача — (сразу, само приходящее) — дар, а такое (после стольких мучений) — награда.

    Недаром меня никогда не влекло к Прокофьеву. Слишком благополучен. Ни приметы — избранничества. (Мы все — клейменые, а Гёте — сам был Бог.) Иногда и красота — как клеймо. (Тавро — на арабских конях.) Но — загадка — либо П‹рокофьев›, действительно, сам, как М‹аяков›ский — сам (но М‹аяковский› был фетишист), — либо сам — нет (кроме самообмана), и, в последнюю минуту, П‹рокофье›ву подает — все-таки Бог.

    — Нет. — Знающая из опыта.

    ‹Февраль 1941›

    Я отродясь — как вся наша семья — была избавлена от этих двух ‹понятий›: слава и деньги. Ибо для чего же я так стараюсь нынче над… вчера над… завтра над… и вообще над слабыми, несуществующими поэтами — так же, как над существующими, над ‹Кнапгейсом?› — как над Бодлером?

    Первое: невозможность. Невозможность иначе. Привычка — всей жизни. Не только моей: отца и матери. В крови. Второе: мое доброе имя. Ведь я же буду — подписывать. Мое доброе имя, то есть: моя добрая слава. — «Как Цветаева могла сделать такую гадость?» невозможность обмануть — доверие.

    — славой — незнакома.) Слава: чтобы обо мне говорили. Добрая слава: чтобы обо мне не говорили — плохого. Добрая слава: один из видов нашей скромности — и вся наша честность.

    Деньги? — Да плевать мне на них. Я их чувствую только, когда их — нет. Есть — естественно, ибо есть естественно (ибо естественно — есть). Ведь я могла бы зарабатывать вдвое больше. Ну — и? Ну, вдвое больше бумажек в конверте. Но у меня-то что останется? Если взять эту мою последнюю спокойную… радость.

    Ведь нужно быть мертвым, чтобы предпочесть деньги.

    __________

    — для музыки (к‹отор›ой не знаю…), а я и так еле-еле концы с концами свожу…

    Примечания

    1. Чудо-ребенок (нем.).

    3. Это было скорее желание, чем предсказание. Але сейчас 5 лет 8 месяцев — у нее золотистые волосы и те же — огромные — светло-голубые глаза (примеч. М. Цветаевой).

    «Спящая красавица» (фр.).

    5. Бегать наперегонки (фр.).

    7. Ответный (сокрушительный) удар (фр.).

    8. Деклассирована (фр.).

    «Дама с камелиями» (фр.).

    11. На свой риск (нем.).

    12. Надо: je t’embrasse — обнимаю тебя (фр.).

    13. Внимание! Говорит Тирана… Внимание! Говорит Тирана… (фр.).

    15. Улица Бонапарта — колония Чехословакии (фр.).

    16. Рок (фр.).

    17. Это трудно (фр.).

    «Весна» — название фирменного магазина (фр.).

    20. Текст письма см. в т. 7.

    21. И прах мой будет жарче их жизни (фр.).

    23. Обеспеченность, гарантия (фр.).

    25. Всегда (фр.).