• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Кузнецова (Гринева) Мария: Воспоминания

    Мария Кузнецова (Гринева)[91]

    ВОСПОМИНАНИЯ 

    Первая встреча

    Помню зимой 1912 года праздничный веер у нас на «Курсах драмы» Софьи Васильевны Халютиной (ныне покойной актрисы Московского Художественного театра).

    Я вбегаю в нашу разведку, чтобы сбросить с себя шубу и лететь как на крыльях наверх, по нашей мраморной лестнице. Скорее наверх! Там музыка, говор, радость! смех! Спешу к зеркалу поправить прическу. Увы! Зеркало занято! Я вижу в нем лицо незнакомой девушки в капоре. Она развязывает у подбородка ленты, рот ее крепко сжат, нежно-розовое лицо строго. Ленты развязаны, капор снят, и я вижу пышную шапку золотых ее тонких волос. Я стою за ее спиной. С ней молодой человек. Кто он? брат? муж? Он не спускает глаз со своей дамы. Я отхожу в сторону, за вешалку, он не видит меня. Я спокойно наблюдаю за ним. Молодой, высокий, чуть сутулится, худой, большой. Голова красивой, благородной формы, — густые, прямые черные волосы гладко причесаны на косой пробор. В больших серо-синих печальных глазах вдруг вспыхивает тонкий мальчишеский озорной юмор. Он помогает ей снять шубу. Я решаю быстро пройти мимо них и тут же изумленная замираю на месте. Какое на ней платье! Я испытываю настоящий восторг! Опять делаю вид, что поправляю свою прическу, а сама не могу отвести глаз. Необыкновенное! восхитительное платье принцессы! Шелковое, коричнево-золотое. Широкая, пышная юбка до полу, а наверху густые сборки крепко обняли ее тонкую талию, старинный корсаж, у чуть открытой шеи — камея. Это волшебная девушка из XVIII столетия. Я чувствую себя жалкой, безобразно одетой, в узкой, короткой юбке с разрезом внизу, как у всех! Я вбегаю наверх:

    — Нина! Нина! В раздевалке у нас такая интересная пара!

    — Знаем! Мы уже видели их, — отвечают обе, — это брат нашей Веры Эфрон, с женой. Она поэтесса, Марина Цветаева. Неужели ты не слышала о ней?

    — Нет! Никогда! И никогда не видела такого очарования!

    — Пожалуйте в зал, господа! Прошу занять места! — громко приглашаются всех нас всегдашний распорядитель, ученик 3-го курса Никола Шелонский.

    Небольшой зал наш шумел и заполнялся, оставляя узкий проход к сцене. Шум вдруг скатился куда-то вниз и погас: Никола почтительно провожает чудесную пару к первому ряду.

    Как велико было изумление всех наших учеников и учениц! Надменно прошуршало старинным шелком пышное золотое платье, легкими струями колыхались густые сборы, стянутые на тонкой талии.

    Я не спускаю глаз с Марины Цветаевой. Под золотой шапкой волос я вижу овал ее лица, вверху широкий, книзу сужавшийся, вижу тонкий нос с чуть заметной горбинкой и зеленоватые глаза ее, глаза волшебницы. Таня шепчем мне в левое ухо:

    — Такое носит, наверно, во всей Москве только она одна.

    — Точно такие платья, — шепчет Нина Окунева мне в правое ухо, — я видела в сундуке у моей мачехи, это были платья ее двух бабушек.

    — Какая очаровательная смелость — пройти в таком платье в общество! — шепчу я Нине.

    — По-моему, это явное презрение к моде, — отвечает Нина, — это отвращение к нашему обезьянству. Мы все как одна в узких юбках с разрезом, — смеется Нина, — и потому, что вся Москва в таких! Разве мы осмелимся надеть такое, которое носили двести лет тому назад? А она вот — наперекор всем! — взяла и надела.

    — Это потому, что она поэтесса, — шепчет Таня.

    — Таня права, — говорю я, — мы связаны режиссером, директором, партнером, мы не свободные, а поэт всегда свободен.

    — А может быть, она из презренья к нам? — шепчет опять Нина. — К будущим актеркам? а? Как ты думаешь?

    Начался опять шум, все стали просить начать вечер стихами Марины Ивановны. Лицо Марины тонко порозовело. Она как-то особенно подняла голову и словно окаменела.

    «О-о-о! — сразу взволновалась я тут. — Как я сочувствую тебе, милая! Я знаю! Это не гордость! Это чрезвычайная, мучительная застенчивость, с которой ты сейчас борешься! О! Как я понимаю тебя! Тебе достался такой чудесный дар!» — так хотелось мне сказать ей.

    — Тише, господа! — робко крикнул кто-то. — Начинаем!

    Марина быстро пошла к сцене. Приподняв спереди длинное платье, она легко, как горная козочка, взошла на сцену.

    Нас сразу поразила ее манера читать стихи, совсем незнакомая, непохожая на то, как нас учили. Обаятельная, интимная, музыкальная, ритмическая ее манера читать пленила нас.

    В перерыве начались горячие споры, одни были в восторге, другие доказывали, что так читать можно только дома, наедине. Софья Васильевна сияла. Она любила стихи. Прожившая совсем нелегкую жизнь, она осталась радостной, как в 15 лет.

    — Чудно! чудно! — повторяла она. — Какие стихи! Дал же Бог такой талант! Она совсем еще молодая, вот увидите, она вырастет в большого поэта! Я уверена в этом!

    После 15-минутного шумного перерыва Марина Цветаева опять читала нам свои чудесные стихи. По лицам я угадывала, что и другие переживают то же что и я. Бурными аплодисментами мы провожали нашу ровесницу Марину Цветаеву в раздевалку, где не прекращались вопросы, пока она одевалась.

    — Вы давно пишете стихи?

    — С пяти лет — говорит Марина Цветаева.

    — А вы печатаете свои стихи?

    — Да… у меня вышли две книжки стихов: «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь».

    Стихи ее и она сама так глубоко взволновали тогда нас всех, что мы совсем забыли в это время о ее смелом наряде. Мы поняли, что она имеет право на такой необычный наряд, потому что стихи ее необычны, читает она их необычно и сама она тоже совсем необычная! Совсем не похожа ни на кого!

    — Марина Ивановна! Приходите к нам еще! Пожалуйста! Мы будем очень! очень! очень рады! Сергей Яковлевич! Приходите обязательно! — от всего сердца кричали мы вдогонку уходящим гостям.

    Обормотник

    1913, 14-й, 15-й годы.

    Милая Малая Молчановка! Милый дом № 8! Семь этажей. Тяжелые входные двери, а справа и слева у них по огромному льву. Мы, три актрисы Камерного театра, Вера, Лена и я, усталые после спектакля, входим в подъезд. Мягко, пружинисто идем по ковровой дорожке к лифту. Поднимаемся до последнего, седьмого этажа. Из лифта налево — наша квартира, в ней шесть больших комнат. Мы живем большой, дружной, веселой семьей. В 1-й комнате я с Леной Позоевой, во 2-й — Вера и Лиля Эфрон. В 3-й молодой профессор Борис Александрович Грифцов[92] (читал у нас на курсах Халютиной историю искусств). В 4-й наша Пра. Так от слова Праматерь, звали мы мать поэта Максимилиана Волошина, Елену Оттобальдовну, которая заменяла нам всем родную мать — отчасти, а духовную — горячо, от всего сердца. В 5-й комнате — Инна Быстренина (учительница пластики на курсах Халютиной). В 6-й — пианистка с мужем. И 7-я — маленькая комната при кухне — эта наша столовая и гостиная, куда вечером, постепенно, один за другим, собирались мы после работы. Кто-нибудь из друзей уже ждал нас тут. Наши друзья приводили с собой своих друзей, и каким-то чудом мы все усаживались за одним узким, длинным столом. С одной стороны вдоль стола служил диваном огромный сундук, покрытый мягким, ярким, цветастым ковром изделья поморов. С другой — два стула, табуретка и старое уютное кресло для нашей любимой Пра. На столе всегда стояло огромное блюдо с винегретом. Раздавались новые звонки, приходили старые и новые друзья, и чаще всех приходили Марина с Сережей. Бывали у нас поэты, актеры, музыканты, художники. Всегда не хватало стульев. Мы бежали за ними в свои комнаты, боясь пропустить чью-нибудь интересную новость или остроумную шутку. Володя Соколов, тоже актер Камерного театра, «наш Сокол», или «Пудель», как прозвала его Марина за кудрявую голову, своим неисчерпаемым юмором доводил нас всех до упаду, до изнеможения, так неудержимо хохотали мы все. Пра в своем уютном кресле, покуривая тонкую папироску в янтарном мундштуке, слушая, улыбалась, а часто, услышав удачную остроту, тоже громко, по-молодому хохотала, откинув назад седую голову, подстриженную в скобку. Милая, красивая, хохотушка Лиля Эфрон украшала эти вечера своим чудесным, радостным, заразительным смехом, на редкость приятного тембра.

    В этом же доме, на 5-м этаже, снимал квартиру ныне покойный писатель Алексей Николаевич Толстой. Он приходил всегда «на минуту», но быстро заражался общим настроением веселья, начинал удачно каламбурить, всегда по-своему озоровать, забывал, зачем пришел, и вдруг спохватывался: «А! Ну вас! Меня работа ждет, до свидания!» — и тут же убегал. Звали мы его Алехан. Однажды, поднявшись к нам на 7-й этаж, он тихо спросил Веру:

    — Обормоты все дома?

    — Алехан, — засмеялась Вера, — как вам не стыдно называть нас так?

    — Почему стыдно? — удивился он. — Я весь ваш обормотник очень люблю.

    — Обормотником. Ярко вспоминаются отдельные куски жизни в Обормотнике. Помню, я осторожно спросила Веру:

    — Что с тобой? Чем ты расстроена?

    — Ах, меня раздражают Сережка с Мариной. Обещали прийти, я купила дорогих конфет к чаю, а их до сих пор нет. Очевидно, раздумали.

    рот его крепко сжат, углы рта подтянуты, и я уже с трудом сдерживаю смех, так как знаю, что за этой строгостью притаилось и в глазах еле-еле сдерживалось то, что в народе называется «черти в свайку играют». А Сережа+Сокол — это уже «двести чертей» играют. Смех начался такой, что одни убегали из столовой от болей «под ложечкой», другие хохотали до спазм. Я помню, как меня охватил ужас от бессилья, от полной невозможности остановить свой смех. Я тогда расплакалась. Сережа и Сокол просили у меня прощенья, но просили так уморительно смешно, что я испугалась, не охватил бы меня опять тот смех, с которым невозможно справиться.

    Когда у Марины рождались новые стихи, она обычно приходила читать их к нам первым. Мы все любили ее ритмическую манеру читать, недаром она в детстве успешно училась музыке.

    Иногда Марина очень оживлялась и начинала тогда в своей манере — сдержанно, серьезно и так талантливо, так своеобразно — рассказывать смешные, трогательные беседы ее и споры с ее трехлетней дочкой Алей. Рассказы эти были очаровательны и очень забавны. На другой же день мы передавали их у себя в театре. Громкий смех раздавался то в женской, то в мужской артистической уборной, то перекатывался из конца в конец коридора. Все наши актеры так полюбили этот жанр, что стали внимательно слушать своих детей, а у кого их не было, слушали чужих детей и часто в театре рассказывали забавные детские сценки. Это уже стало тогда модой. Больше всех увлекался этим Володя Соколов. Ежедневно он приносил все новые, интереснейшие рассказы о детях. Все поражались такому обилию неповторимых и таких неожиданных детских сценок. К Соколову приставали рассказать еще раз тем, кто не слышал, и так осаждали его, чтобы послушать второй раз, что он не выдержал однажды и откровенно признался, что все это он выдумывал по дороге в театр и что все это ему уже надоело.

    Дикий вепрь

    Марина была предельно беспомощна в хозяйстве. Вот один из примеров.

    — Что прикажете сегодня готовить? — спрашивает ее пожилая грамотная прислуга.

    — Сейчас, — отвечает Марина и идет в свою комнату.

    Там у нее помощник и советник, толстый «Молоховец», книга для хозяек.

    — Вчера вы что готовили?.. Приготовьте следующий номер… — говорит она, рассеянно передавая «Молоховца» прислуге.

    Часа через два измученная прислуга вернулась домой.

    — О-ох! Хозяюшка! Заморилась я совсем! Как есть все мясные обошла! Как спрошу, дайте мне, мол, голову дикого вепря, так все продавцы за животы и схватятся! Вот ржали-то. «Бабка! Да где ты его видела? А кто он, веприй-то? баран ай козел? ай рыба? Бабка! Он домовой!» Ну и ржали!

    — Придумайте что-нибудь сами! Мы все равно что — отмахнулась Марина, закрыв за собой дверь и опять села за свой стол. Но долго не могла успокоиться, сама хохотала над этим вепрем, а вечером рассказывала нам, как ее прислуга искала голову дикого вепря. Дикий хохот стоял у нас в Обормотнике.

    Волчья шкура

    Леле Позоевой не хватало на что-то денег, и она решила продать волчью шкуру, которую ей подарил какой-то поклонник ее, убивший этого волка. Марина, видимо, сказала сестре своей Асе об этом волке, и Ася пришла к нам первый раз в Обормотник. Ася вошла в пальто и в шапке, подчеркивая, что пришла на минуту и только по делу. Поразила меня бледность ее лица, только где-то местами чуть покрытая нежно-розоватой тенью. Я сразу увидела большое сходство с Мариной, но Ася меньше, тоньше, нежнее. У нее добрая, прелестная улыбка полных губ. Ее ярко-желтые, вернее золотые, глаза прямо, доверчиво и ласково глядят в чужие глаза. Голос очень похож на Маринин, но нежнее. Держит она себя просто, доверчиво, любезно, нет и тени Марининой застенчивости и гордости. Ася вошла не одна, а с каким-то мужчиной, которого я совсем не помню, все мое внимание было устремлено на нее. Помню, как уходил он, унося на спине купленного волка. Это была моя первая встреча с сестрой Марины, с первой женой[93] моего мужа.

    В комнате Пра был балкон. Все у нас знали, что я с детства боюсь высоты, и никто никогда не мог заменить меня туда. Впрочем, одни раз заманили. Ранней весной Пра уехала в Коктебель. Комната ее была открыта. Сережа Эфрон и Соколов втолкнули меня на балкон и заперли за мной дверь. Но когда через минуту заглянули ко мне сквозь стекло двери, то испугались не меньше меня; такое, должно быть, у меня было лицо, вся кровь схлынула с него. Рванув дверь, они втащили меня в комнату, умоляя простить их за грубую, неуместную шутку.

    Как-то раз случилось, что, кроме меня, никого не было дома. И мне вдруг захотелось проверить свой страх высоты. Может быть, теперь это для меня возможно? Я робко открыла дверь и со страхом (мурашки по всему телу) сделала шаг на балкон и встала замерев, словно каменная, боясь сделать малейшее движение, дрожа от мысли посмотреть вниз с 7-го этажа. Я старалась смотреть только вдаль, вправо, на Ржевский переулок. Было тихо, не видно людей, не слышно голосов, вечерело… И вдруг что-то меня отвлекло от моего состояния: из-за угла Ржевского переулка выплыла тонкая высокая женская фигура в чем-то длинном, черном и… нежданно свернув на Малую Молчановку, шла как-то особенно, бесшумно, как бы едва касаясь тротуара. Шаг ее был так легок и так стремителен, что казалось — она очень спешит, но это ей совсем не трудно, так послушны ее легкие длинные ноги. Они несли ее, и им было легко ее нести, она была почти невесома. И я так любовалась ею, что забыла про высоту. Я никогда не видела, чтобы кто-то шел так, словно ветер нес его. И вот она идет уже мимо балкона, уже прошла его, я вижу ее теперь со спины.

    на секунду, открыла их снова — голова не кружилась. Я тут же поймала ее взглядом и опять смотрела на эту тонкую летящую женщину в черном. Я первый раз в жизни видела такую походку — «перекати-поле».

    Вечером к нам пришли Сережа с Мариной. Я открыла им дверь.

    — Маруся! Вы больше не боитесь балкона? — спросила вдруг Марина.

    — А почему вы спрашиваете меня об этом? — пораженно сказала я.

    — Я проходила сегодня перед вечером мимо вашего дома и видела вас на балконе.

    — Как? Это были вы? — удивилась я, еще более пораженная. — Вы были в черном?

    — Да, это мое старое черное платье, сшитое еще в талию. Я люблю его. Ненавижу эти модные широченные халаты.

    — Марина! А я вас не узнала. Вы не шли. Вы летели!

    — Да. Я всегда хожу быстро. Терпеть не могу тащиться, я тогда сразу устаю! — сказала Марина.

    Елка

    Помню свою крайнюю усталость в этот день. После репетиции было страстное желание поскорее уйти домой и лечь в свою кровать. Отдохнуть надо было еще и от 2-часовой гимнастики: нас учили, как надо естественнее падать в обморок на сцене. Я добилась полного успеха: падала словно подкошенная, вытянувшись на полу, как покойница. Я спешила домой, так сладко казалось лечь скорее в постель. Но… отдыхать не пришлось. Дверь открыл мне Борис:

    — Сейчас звонила Марина, просила нас с тобой обязательно прийти к ним на елку.

    — Очень рада! — ответила я. И тут же достала из шкафа свое новое синее платье, покрытое черным шифоном. Помню свое волнение: там я увижу первую жену Бориса[94] [95]

    Я была уверена, что нас позовут на елку и зашла недавно в игрушечный магазин и купила для Андрюши и Али две изящно сделанные дудочки, издававшие звук, похожий на тот, в котором пассажиры слышат приказ к отправлению поезда.

    Я не помню, как мы с Борисом пришли, кто нас встретил, с кем нас знакомили, все это абсолютно исчезло из памяти. Но как ясно помню себя в самой большой комнате в их квартире, в Алиной детской. Большая елка в огнях на ковре посреди комнаты. Вижу около Бориса Сережу; как сейчас, слышу их заразительный смех, но ярче всего в памяти остался Андрюша, изящный, красивый мальчик с тонким голоском.

    — Я могу взлезть к вам на плечи! — первое, что он сказал мне.

    — Я боюсь тебя. Я упаду тогда и наверное умру, — говорю я.

    — Неправда! Не умрете! — звонко хохочет Андрюша и карабкается, вцепляясь в мое платье.

    Я медленно, мягко падаю в обморок, который только что изучила. Андрюша визжит от восторга.

    — Нет! Нет! Она живая! Папа! — тащит он отца. — Ты тоже так упади! Ты умеешь?

    — Ну уж нет! Дудки, чтоб я так упал! — смеется Борис.

    — Дудки! Дудки! — закричал Андрюша от восторга.

    — Боря, где мой сверток? — спросила я.

    — Я забыла его на подзеркальнике в передней.

    — Принесите его, пожалуйста!

    — А что там? — спросил осторожно Андрюша.

    — Там дудки, — говорю я.

    — А чьи они? — спросил он очень тихо.

    — Сейчас будет одна дудка твоя, а другая Алина.

    И тут же робко выглянула из-за елки детская головка с большими глазами небесного цвета. Она, видимо, давно спряталась за елку, наблюдая за нами.

    Вошла Ася.

    — Мама! Мама! — восторженно закричал Андрюша. — У меня дудка сейчас будет!

    — Здравствуйте, — сказала Ася, очень приветливо улыбаясь, протягивая мне руку.

    В этот вечер она казалась мне еще милее. Я не заметила, как вошла и встала у дверей Марина. Мы говорили о чем-то с Асей, и мой взгляд словно был притянут вдруг внимательным, зорким взглядом Марины. Весь этот вечер она была так мила и добра ко мне, из чего я поняла, как сестры любят друг друга. Марина громко позвала нас всех к столу. Оказывается, стол был накрыт наверху, в Сережиной комнате. За столом было уже много народу. Здесь я познакомилась с Асиным будущим мужем, милым Маврикием Александровичем..[96]

    Все гости благодарили его за необыкновенный торт. Все видели такой впервые. Торт был красивый и слегка жидкий, пропитанный волшебным сиропом, он таял во рту.

    На другой день после елки Марина просила меня прийти к ним днем. В Марининой комнате мы были втроем: Ася, я и Марина. Так интересно, радостно и весело завязывался узел нашей дружбы и родства втроем. Мы так много и счастливо смеялись, так много истратили энергии, что все трое очень устали, утомились и легли втроем на широком Маринином диване. Но смех не оставлял и душил нас, мы все трое почувствовали большую слабость и только тут поняли, что мы очень проголодались. Марина тут же пошла в кухню, но нашла там только огромное блюдо клюквенного киселя. Помню, как хотелось есть, и мы опять не могли, мы опять изнемогали от смеха. Мы все так ослабели, что еле держали ложки в руках. И все-таки прикончили весь кисель.

    Таракан. (Годы начавшихся материальных недостатков)

    — Вы с Борисом ели сегодня что-нибудь?

    — Нет. У нас нет ничего.

    — Сию же минуту одевайтесь и идите ко мне.

    Марина с какой-то страстью кормила тех, кого она любила, а время было голодное.

    — Я в шкафу у себя нашла кулек с мукой и пеку сейчас блины, а вчера мне в одном доме подарили селедку. Идите скорее, пока горячие! — Крикнув вдруг: — Ой! у мне блин горит! — она бросила трубку.

    Мы с Борисом тут же отправились. Поднимаемся наверх, в кухню. Чад ужасный! Алы рыдает!

    — Перестань! — кричит Марина. — Стыдно реветь! Видишь Борис с Марусей пришли. Сейчас будем блины есть.

    — А почему она плачет? — спрашиваю я.

    — Мне на голову с потолка упал таракан, — смеется Марина. — Она никак не может пережить такое для меня оскорбление.

    — Бедный таракан! Так мне жаль его! — говорю я плаксивым голосом. — Он такой маленький, он так испугался огромной Марины! Его сбросили на пол, он больно ушибся, у него сломались ножки.

    — А как он смеет… — еле выговаривает Аля сквозь слезы, — прыгать на мамину голову?

    Аля была умным ребенком, и мне всегда казалось, что она с самого раннего детства чувствовала разницу между Мариной и остальными, кого она знала. Детским чутьем она рано учуяла жизненный масштаб Марины и цену ей. Поэтому в отношении к матери у нее было обожание.

    Марина и Аля у меня

    Поздно вечером Марина пришла ко мне с Алей по какому-то делу. (Я жил тогда в уютной 4-комнатной квартире одна. Борис был на фронте. Моя подруга по сцене срочно выучилась на курсах сестер милосердия и уехала на фронт к мужу, уговорив меня поселиться в ее квартире.) Мы засиделись допоздна. Аля начала дремать. Я уговорила Марину остаться у меня ночевать. Предложила ей лечь с Алей на мою широкую кровать. «Сама я лягу на пол», — сказала я. Марина резко отказалась от кровати. «У меня есть мягкий тюфяк, я положу его на пол, на ковер, и прекрасно буду спать!» — уговаривала я Марину. «Я сама очень люблю спать на полу, — заявила Марина, лукаво улыбаясь, — на полу всегда снятся чудные сны!»

    В другой раз Марина с утра привела Алю ко мне. Ей куда-то спешно надо было идти, она боялась опоздать. Как ребенку, Але все было ново и интересно у меня. Беспрерывно она о чем-нибудь спрашивала меня. Чтобы Аля мне не мешала, я открыла ей все ящики в шкафу, все чемоданы, набитые театральными костюмами, шляпами, лентами, яркими лоскутами, вуалями и прочим. У Али при виде всего этого удивленно и широко открылись ее огромные синие глаза.

    — Все это твое, можешь рядиться во все это. А мне не мешай! Хорошо?

    Поразительно, с каким уменьем, стоя перед зеркалом, украшала она себя в пять с половиной лет всей этой пленившей ее красотой. До прихода Марины она не задала мне ни одного вопроса, так она была возбуждена и занята театральным блеском.

    Но… каково было негодование Марины! Вернувшись ко мне за дочерью, она увидела сияющую Алю в фантастической, красной с перьями шляпе с вуалью, с головы до ног всю в лентах, кружевах, в белых бальных туфлях на высоких каблуках.

    — Как… вы могли это допустить? Как… это… пришло вам в голову? — раздраженно упрекала меня Марина.

    Я вспомнила тут, что Марина не выносит никакую нарядность. Сама она была одета всегда скромно и просто. И в дореволюционное время я никогда не видела на ней бриллиантов. Но в то же время в ней крепко сидела любовь к цыганским кольцам, бусам, браслетам.

    — Неужели вы не понимаете, как можно этим навредить ребенку? Она ведь не забудет это никогда, она начнет теперь мечтать об этой мишуре! И эта тряпочная дрянь так крепко осядет в ее мозгу и, как ядовитое семя, заразит ее такой любовью ко всей этой чуши, что излечить ее уже нельзя будет! — кипела Марина.

    — Я, конечно, виновата, — сказала я. — Это большая неосторожность с моей стороны, простите меня, Марина.

    — телефон!

    — Это я, Марина. Приходите, Маруся, к нам сейчас! У нас очень вкусный завтрак. Мне вчера подарили настоящий кофе и бутылку сливок. Я знаю, вы все это любите.

    — Спасибо, Марина! Но я не могу! Мне к часу на репетицию.

    — Ну и что же? Вполне успеете! Покушаете у меня как следует и пойдете. Я жду вас, слышите? Непременно!

    — Никак не могу, Марина! Я выпью в театре стакан кофе и съем пирожное.

    — Это не еда! — кричит Марина. — Это один вред! Я жду вас!

    — Марина! — чуть не плачу я. — Я же боюсь опоздать! Меня оштрафуют!

    В — Покушаете, возьмете извозчика и успеете.

    Я тут же пошла к ней. Ее горячность всегда очень трогала меня и побеждала. Еще больше трогало меня то, что она так старалась раньше победить свое чувство неприязни ко мне. Я узнала позднее, что она звала меня не иначе как Змиевна и долго не могла простить мне, что я вышла замуж за Бориса Трухачева, первого мужа ее любимой сестры Аси, хотя прошло уже три года, как Ася с Борисом рассталась и была уже замужем за прекрасным человеком. Марина трогательно ревновала тогда ко мне Бориса, непосредственно, почти по-детски: Борис, мол, наш, а не твой! И перестала ревновать только, когда она увидела, что Ася была мне очень мила и я полюбила ее, а когда я прочла только что вышедшую из печати Асину книгу «Дым, дым и дым», Ася стала так близка моему сердцу, что я не расставалась с ее книгой. Во все поездки со спектаклями, во все города, во все театры я брала эту книгу с собой. А когда мне предстояло играть трудную драматическую сцену, я в антракте прочитывала в Асиной книге главу о Стеньке Разине и персидской княжне, это помогало мне поднять зрительный зал до высокой ноты волненья. Когда Марина узнала, что я не расстаюсь с Асиной книгой, мы окончательно подружились с ней.

    После трудной репетиции с 10 утра до 4 часов дня иду из театра голодная к себе домой, на Малую Молчановку, дом 6. Дохожу до своего подъезда. Нет, абсолютно нет никаких сил подняться на 4-й этаж. Стою. Думаю. Что делать? В квартире у меня ни-ко-го! И нет у меня там ни-че-го. Пойду к Марине. Считаю: 20 шагов до Ржевского переулка, 15 шагов до Большой Молчановки, 10 шагов кругом Церкви Николы на курьих ножках. Свернуть вправо в Борисоглебский переулок — 10 шагов до дома № 6. Шесть шагов по лестнице до 2-го этажа. 61 шаг! Решаюсь, иду. На двери у Марины висит деревянный молоток. Стучу. Открывает Аля. Вхожу в столовую, большую, прохладную комнату с камином и с потолочным окном-фонарем. В середине большой круглый стол. Вокруг него уютные стулья красного дерева. У стен большие книжные шкафы. На стенах картины и портреты. Марина стирает на большом столе полинялую мужскую рубашку. Расстелив ее на столе, она намыливает одежную щетку и из всех сил трет ею рубашку поэта Миндлина,[97] которого Марина приютила у себя.

    — Бросьте, Марина, стирать такую дрянную рубашку, да еще такому дрянному поэту.

    — Неправда! Вы сегодня злая, у него есть очень хорошие стихи! — спорит Марина. — И потом, кто же ему выстирает? Он такой бедный, такой одинокий в Москве.

    — Путь сам стирает! У него руки больше ваших и здоровее ваших.

    — Не ворчите, Маруся! Его надо жалеть… А вы, наверное, голодная: У нас есть борщ! Аля! Поставь скорее борщ разогревать! Там еще есть кусочек мяса для вас.

    Тщательно выполоскав рубашку, Марина вешает ее на спинку стула красного дерева.

    — Марина! Знаете что? Я хочу вам предложить… вот что… Хотя… Вы, наверное, откажетесь.

    — Обязательно откажусь. Я сейчас запоем пишу…

    — Очень жаль. Вахтанг Леванович Мчеделов…[98]

    — Вы знаете его по школе Халютиной, дал мне два билета на послезавтра во 2-ю студию на премьеру. Все говорят, что очень интересный спектакль. Пойдемте, Марина!

    — Давайте отложим это до завтра. Приходите к обеду и тогда решим, идти или нет. Аля! Борщ вскипел?

    — Да! — кричит Аля. — Кипит!

    — Сними его, налей в тарелку и неси сюда! на стол!

    нагибается над тарелкой и недовольным голосом:

    — Аля! Почему ты никогда не делаешь так, как тебе велят? Я тебе ясно сказала: «Там остался кусок мяса, положи его Марусе в тарелку!»

    Аля краснеет до слез и, встав на цыпочки, обняв Марину за шею, что-то нервно шепчет ей в ухо. Марина слушает и… вдруг закатывается таким неудержимым смехом, что никак не может выговорить какое-то слово.

    — Я думаю, там кусочек мяса, а там Алина кукла! Аля! Возьми другую тарелку и принеси в ней эту куклу! Осторожно вынимай! Не обожгись!

    Марина долго и внимательно разглядывает маленькую фарфоровую мокрую куклу со всех сторон и созерцательно:

    — Вот черти! Как замечательно делают! Три с половиной часа борщ кипел, когда его варили. Почти неделю ежедневно разогревали его до кипенья, а кукла… как была, такой и осталась. Глаза, брови, губы, все краски точно сейчас из магазина! Только вот… бархатное платье… оно было темно-лиловое, а теперь — бледно-розовое. Будете есть борщ?

    — Буду! — сказала я. — От ее платья, я думаю, не отравлюсь?

    — Борщ очень вкусный, — говорю я, — но как попала кукла в борщ?

    — Я помню, она лежала на столе рядом с мясными костями — сказала, задумавшись, Марина — я спешила очень и сгребла все в кастрюлю..[99]

    2-я студия

    задыхаться:

    — Ой, Марина! Я не могу так лететь!

    — Ниче-го-о! — протянула она, улыбаясь. — Это очень полезно!

    Тут я сразу вспоминали и балкон, и ее шаг, и тонкую летящую женщину в черном.

    После спектакля мы заспешили было домой, но к нам неожиданно подошел режиссер этого спектакля и мой бывший учитель (в школе Халютиной) Вахтанг Леванович Мчеделов. Я сразу поняла, что он подошел с целью познакомиться с Мариной. И опять я страдала за нее, как тогда в школе Халютиной на ее вечере: от неожиданности она опять вдруг растерялась, вспыхнула до ушей и так смутилась, что начала торопиться скорее домой:

    — Я оставила свою дочь на попечение мне малознакомой женщины, я очень спешу.

    Вид у Марины был очень гордый. Она прятала за ним свое смущение. Я начала было хвалить спектакль, его постановку, но из этого ничего не получилось. Марина стала прощаться. По дороге домой мы долго молчали. Потом начали хохотать над собой, потом над Мчеделовым.

    — Я поняла бы ваше смущение, Марина, если бы еще подошел красивый интересный мужчина, а ведь тут маленький толстяк, вам по плечо, некрасивый, с пухлым ртом и тоже всегда крайне конфузящийся. Мне было обоих вас жалко, я злилась также на свое неуменье помочь вам.

    — В нас есть еще что-то от девчонок, — сказала Марина.

    — Ох! Марина! Когда я была девчонкой, не дай Бог, как я боялась прихода гостей. Страх, что меня заставят здороваться, делать реверанс, гости будут что-то спрашивать. Я в ужасе сразу бежала на кухню и пряталась там за печку, умоляя прислугу не выдавать меня.

    — Маленькая девчонка — это еще ничего — сказала Марина. — А я, помню, взрослая уже была, и мне надо было быстро расписаться «Марина Ивановна Цветаева», а так как около меня стояли человек восемь и все уставились и следили, как я пишу, от смущенья я пропустила две буквы в двух словах. Получилось: «Марна Ивановна Цветава».

    От хохота у меня ослабели ноги, и я упала на колени прямо на тротуар, держась за юбку Марины.

    Утром Марина позвонила мне и позвала к себе пить кофе. За столом уже она сказала, что получила интересное большое письмо от Мчеделова. Я ждала, то она даст прочесть мне, но она не дала и ни слова не сказала, о чем он ей пишет.

    Прощальные дни

    ей было жаль оставляемых, то ей не верилось, что едет к мужу. Мне хотелось быть с ней, около нее, но, как нарочно, у меня начались поездки с Мозжухиным и с Лисенко по разным городам со спектаклями. Вернувшись из Воронежа, я помню, побежала к Марине. Внешне она показалась мне спокойной, иногда даже шутила, смеялась над собой.

    — Что вы считаете самым тяжелым в жизни? — вдруг спросила Марина.

    — По народной пословице, нет ничего тяжелее, — сказала я, — как платить долги, родителей кормить и Богу молиться.

    — Все это ерунда по сравнению с моей страдой! — сказала Марина.

    Мы сидели в бывшей Алиной детской, где был чудовищный беспорядок.

    — Пойдемте ко мне, — позвала меня Марина.

    Когда она открыла дверь в столовую, я оторопела. Ненавистный ей быт выглядел как после пожара. Книжные шкафы пусты и раскрыты настежь. Стулья свалены в угол. Пола не видно, он весь завален кипами книг, нотами, рукописями, огромным количеством портретов и фотографий родных и друзей в сломанных рамках с разбитыми вдребезги стеклами, снятыми со стен и брошенными на пол картинами. Шагов наших не слышно. Кажется, что идешь по трясине, ноги утопают в мякоти, под ними хрустят стекла.

    — Был дом, а теперь в нем все вверх дном — говорю я и тут же спотыкаюсь зацепив ногой за что-то твердое.

    Под ногой у меня большая фотография кого-то. Я хочу поднять ее.

    — Не надо! Не надо поднимать! — кричит Марина. — Все в печку! Завтра с утра будем жечь все в камине.

    В следующие дни мне удается побыть у Марины с утра и до 4-х дня. В 5 часов у меня репетиция, а на 3-й день я опять уезжаю с Мозжухиным в Нижний Новгород, куда везем три спектакля.

    — Марина! Дорогая! (Мне первый раз в жизни захотелось сказать ей «ты».) Может быть, я тебя не застану уж, ты уедешь!

    Марина нежно обняла меня, мы крепко поцеловались.

    — Если я действительно уеду, через год у меня будет сын, — сказала Марина с полной серьезностью, — и я назову его Георгием.

    — Ну как это можно знать? — сказала я вдруг каким-то недобрым, насмешливым тоном. — Может быть, будет дочь, а может быть, никого не будет!

    — Я тебе напишу тогда! — уверенно сказала Марина.

    Я никогда не могла простить себе (до сих пор!) тот насмешливый тон мой, на миг допущенный мною в нашу последнюю встречу. Я не имела права говорить с ней так. А главное! Марина оказалась права. Там и правда через два года с чем-то у нее родился сын, и она назвала его Георгием.

    Когда я вернулась из Нижнего Новгорода, я тут же позвонила Марине. К телефону никто не подошел. Я заспешила в Борисоглебский переулок. Молотка на двери не было. Звонила, стучала, мне не открыли. Я пошла в домоуправление. Там равнодушно сказали:

    — Она вчера уехала. Завтра в эту квартиру переезжают новые жильцы.

    1939 год. Лето. Единственная моя дочь в 13 лет заболела неизлечимым недугом. Я была предельно несчастна и одинока.

    Оставлять ее одну нельзя было. Если я уходила по делу, я нанимала сиделку, которая не отходила от больной, пока я не вернусь домой.

    Помню, стою одна у трамвайной остановки на углу (бывшей) Большой Никитской и Ржевского переулка. Жду с нетерпением трамвая. Идет! Увы, номер не мой! Трамвай останавливается. Вижу стремительно бегущую к нему женщину. Она хватается за поручень, боясь не успеть. Одной ногой уже на ступеньке.

    — Ася! — вскрикиваю я и срываюсь бежать к ней. «Какая седая стала!» — вижу я и… Нет! Это не Ася, и Ася не может быть здесь. Она похожа на Асю, но выше ростом. Она втискивается в толпу, хочет пройти в вагон. Я зорко всматриваюсь и вновь бросаюсь к трамваю. — Ма-ри-на! — кричу я, но трамвай уже тронулся и Марина не услышала мой зов.

    [100]

    — Вчера у меня была Марина. Вы знаете, что они все приехали? Она с нежностью вспоминает вам, вы были у них на елке в синем платье. Вспомнила, как вы с ней всегда до упаду смеялись.

    — Вера Клавдиевна! Если бы вы знали, как я хочу увидеть их всех! — шепотом почти говорю я в трубку. — Но вы понимаете меня… и потом у меня смертельно больна дочь, мне не с кем ее оставлять, а ко мне… я не решаюсь… Вы понимаете меня. Но, Боже мой! Как я рада, что вернулись! Спасибо вам, что позвонили мне.

    — Я рассказала Марине о болезни вашей дочери. Она очень, очень жалеет вас. «Я послала Марусе две открытки, — сказала Марина, — поздравляла ее с рождением дочери».

    — Скажите Марине, что я берегу эти открытки, передайте это ей!

    Я так и не увидела Георгия, о котором заспорили при прощании с Мариной. Он ушел на фронт, и там кончилась его 19-летняя жизнь. Я не увидела и родного Сережу, друга моего мужа Бориса. Моя последняя встреча с Мариной, покончившей с собой в эвакуации в 1941 году, была в 39-м году у остановки трамвая, где я узнала ее, позвала ее, но она не услышала, трамвай тронулся.

    1964 

    Примечания

    91. Кузнецова Мария Ивановна (литературный псевдоним — Гринева; 1895–1966) — актриса Камерного театра.

    92. Грифцов Борис Александрович (1885–1950) — историк литературы, искусствовед, переводчик, один из организаторов «Лавки писателей» в Москве (1918).

    94. Трухачев Борис Сергеевич (1892–1919) — первый муж А. И. Цветаевой.

    95. Трухачев Андрей Борисович (1912–1993) — сын А. И. Цветаевой от первого брака.

    96. Минц Маврикий Александрович (1886–1917) — второй муж А. И. Цветаевой, инженер-химик.

    97. См. воспоминания Э. М. Миндлина.

    –1924) — режиссер, педагог, один из организаторов Второй студии МХТ.

    99. См. рассказ об этом эпизоде в воспоминаниях А. Эфрон.

    100. Звягинцева Вера Клавдиевна (1894–1972) — поэтесса, переводчица.

    Раздел сайта: