• Приглашаем посетить наш сайт
    Мода (modnaya.ru)
  • Эфрон Ариадна: Моя мать Марина Цветаева
    Лавка писателей

    ЛАВКА ПИСАТЕЛЕЙ

    «Аля! Торопись, одевайся! Мы пойдем к Писателям, продавать книги». Я быстро надеваю розовое бархатное платье, самое лучшее, что у нас есть, и свою детскую «тигровую» шубу: «Марина! Я готова! Даже синий платок приготовила!»

    Марина выходит из большой холодной комнаты, неся в корзиночке книги. Самые легкие она отложила мне в платок, и мы идем. Смотрим по дороге на Никитские часы. «Алечка! Сейчас половина первого, и мы как раз вовремя придем!»

    Подходим к Лавке писателей. Марина крестится, хотя церкви никакой нет. «Что Вы, Марина…» — «Аля, как ты думаешь, не слишком ли много я писателям книг тащу?» — «Нет, что Вы! Чем больше, тем лучше». — «Ты думаешь?» — «Не думаю, а уверена!» — «Аля, я боюсь, что у меня из милости берут!» — «Марина! Они люди честные и всегда правду скажут. А если берут пока, то это от самого сердца».

    Марина воодушевляется, но не без некоторого страха входит. Она здоровается с галантностью и равнодушием.

    Кто-то гладит меня по голове. Испуганно поднимаю глаза: передо мною стоит молодой человек с веселым лицом, это Осоргин,[13] «итальянец» — он переводит с итальянского языка книги и работает в Лавке. «Ну, как, Аля, хочешь посмотреть картонные царства?» (Картонными царствами он называл твердые листы с рисунками для вырезания и склеивания.) «Если можно, то покажите».

    Пока он вынимал «картонные царства», мой взгляд упал на Бердяева.[14] Это тоже был писатель, у него была такая болезнь, что он временами показывал язык. Он тоже работал в Лавке.

    Бердяев быстро рассматривал и листал книги, которые ему приносили для продажи. «Да, да (язык). Да. Эта 1000 рублей. Эта — 5000! Ах, ах! Эта пьеса Луначарского — 6000!»

    Разные люди и дети подходят к прилавкам, рассматривают и листают книги. Ко мне подошел крестьянин лет сорока, показал на детскую книжку, спросил: «Барышня, милая, грамотная, для Васютки эта книжка хороша будет?» — «А кто это, Васютка? Ваш сын?» — «Да мой племянник!» — «Я думаю, что да. Тут про двух богатырей — Еремея да Ивана». — «А почем же она? Тыщинку стоит?» — «Нет, сто рублей!» И счастливый крестьянин удаляется, забрав книгу Васютке.

    Вот откуда-то вынырнул черный Дживелегов.[15] Он встал за прилавком и любезно стал спрашивать каждого, кто подходил, — что ему нужно. Тем, кто книги приносил на продажу и попадал к Дживелегову, было плохо. Он давал мало и пугал своей наружностью. Марина, идя в Лавку, всегда говорит: «Ах, только бы не попасть в лапы к Дживелегову!»

    Сегодня у него на голове высокая меховая желтая шапка, и одет он в короткое женское пальто.

    «Марина Ивановна! Хотите посмотреть другие книги?» — «Как другие? Разве у вас есть еще что-нибудь, кроме этого?» — «Ну идем-идем, конечно, есть!» И он повел под руку изумленную Марину. Это помещение, куда мы шли, было раньше гостиницей. Вход был с улицы. Лестница гранитная, широкая. Осоргин весело рассказывает Марине про склад Лавки и про все, что касается книг.

    Мы наконец входим в узкий лабиринт — коридор, и я с удивлением замечаю, что Осоргин вовсе в нем не путается. Он стучит в какую-то дверь, ему открывают двое мужчин. Они разбирали и перебирали книги и все время разговаривали. Я стала им помогать — ставить вывалившиеся книги на полки и складывать в ящик доски. Марина с яростью ищет немецкие и французские книги, нужные ей, и передает их мне, чтобы я их откладывала. Вдруг я вижу из-под горы серых пыльных книг какую-то разрисованную, будто русское полотенце. Я говорю Марине, и мы стараемся вытащить эту красоту. Гора, обдавая нас пылью, падает и рассыпается. В руках у Марины — замечательный календарь с юношами и стариками, смотря по временам года. Отобрав несколько книг и календарь, мы идем в другую комнату. Там опять множество книг — больших и маленьких, альбомов, просто бумаг, обложек, рисунков, журналов, нот, азбук, громадных латинских книжищ, французских стихов и просто лоскутков со всего света.

    Не найдя там ничего, мы идем через весь коридор к другому концу его. Там Осоргин отпирает потайную дверку и впускает нас. Это маленькая комната с громадным окном, из которого солнечный свет падает прямо на маленький письменный стол, к которому придвинуто огромное кресло, заваленное книгами. Осоргин в восторге говорит:

    «Это будет с весны мой летний кабинет!»

    Осмотрев эти три комнаты, мы пошли опять вниз. Я побежала вперегонки с Мариной по лестнице.

    Так Марина торгует книгами: продает меньше, а купит больше.

    В 1918 году, вскоре после августовского постановления о ликвидации частных периодических изданий, возникла в Москве эта первая и единственная в своем роде Лавка писателей — книготорговое предприятие на паях, которое по замыслу его организаторов Б. Грифцова, А. Дживелегова, П. Муратова, М. Осоргина, В. Ходасевича, Б. Зайцева, Н. Бердяева и других должно было со временем преобразоваться в кооперативное издательство.

    Вначале Лавка занимала небольшое, сильно поврежденное пулями недавнего Октября, помещеньице бывшей библиотеки в доме № 16 по Леонтьевскому переулку (унаследовав от своей предшественницы и книги и стеллажи), а к началу 1921 года перевелась на Большую Никитскую, в дом № 24.

    утратившие хозяев, — и продавали их новым; отбирали наиболее редкие издания для передачи их Румянцевскому музею, чья библиотека легла в основу Ленинской; корпели над отчетностью; были лекторами и докладчиками в созданном ими при Лавке «Студио Итальяно», а также сортировщиками, грузчиками, оценщиками и кем только НЕ!

    Помимо печатного слова в Лавке можно было приобрести и рукописное: автографы писателей и поэтов — самодельные книжки из разномастной — от веленевой до оберточной — бумаги, иногда иллюстрированные и переплетенные авторами; за время существования Лавки там было продано около двух сотен таких выпусков, в том числе и несколько Марининых, ничем не разукрашенных выпусков, крепко сшитых вощеной ниткой и аккуратно заполненных красными чернилами.

    И в самом магазинчике этом, ненадежно и таинственно освещенном, и в слишком старинном запахе потревоженных книг, а главное, в обличье людей, стоявших за прилавками, в их одежде и речах было, как теперь вспоминается, нечто и от русского лубка, и от западного ренессанса, нечто странное и вневременное.

    Однако Марину, которой самой было не занимать в странности и вневременности, эти качества «лавочников» не только не привлекали, но — отшатывали. Ее вневременность была динамическим несовпадением в шаг, то отставанием от него («…время, я не поспеваю!»), то стремительным обгоном («…либо единый вырвала Дар от богов — бег!»), тогда как дух — классицизма? академизма? — царивший в Лавке — со второго по пятый год Революции, — противостоял современности, хотя бы неколебимой статичностью своей, и ею-то и был чужд Марине.

    Эфрон Ариадна: Моя мать Марина Цветаева Лавка писателей

    С Ариадной. 1924 г.

    — с книгами на продажу или с автографами на комиссию; «на огонек» не забегала, «Студию Итальяно» — своего рода клуб, конкурировавший с Дворцом Искусств, — не посещала. Несколько роднее ей был «Дворец», открытый всем литературным течениям, веяниям и ветрам той поры, — с разноголосицей его вечеров и дискуссий, равноправным и действенным участником которых она была.

    «Лавочники» относились к Марине в общем терпимо — она к ним тоже — но, за исключением, пожалуй, Грифцова и Осоргина, не любили, она их, за тем же исключением, — тоже.

    Самыми длительными и сомнительными были ее отношения с писателем Б. К. Зайцевым — дружелюбно-неприязненные в России, утратившие даже видимость дружелюбия за границей; и в самую лучшую пору этих отношений Марину безмерно раздражали зайцевские добродетели, а его — цветаевские недостатки, к которым, впрочем, он относил и все ее творчество. Он не прощал ей ее крайностей, она ему — его золотосерединности.

    Отношения эти усложнялись тем, что Борис Константинович и его жена Вера много помогали Марине в 20-е годы; если Вера, с которой Марина искренне дружила, оказывала ей эту помощь со всей простотой и душевной щедростью, то действия Бориса Константиновича несколько отдавали благотворительностью, втайне осуждающей чужое (чуждое!) неблагополучие и — въяве — снисходительной к нему.

    Благотворительность же — во всех ее (унизительных) нюансах никогда не вызывала у Марины ни малейшего чувства благодарности, может быть потому, что она слишком часто бывала вынуждена прибегать к чужой помощи, в то время как помощь должна приходить сама.

    «большевизма» ее мужа, который расценил как ее собственный, к каковым обстоятельствам Вера Зайцева и дочь ее Наташа, моя подруга детства, отнеслись без предвзятости; с ними мы продолжали общаться поверх всех внутриэмигрантских частоколов…

    Помню, читая какой-то зайцевский «подвал», Марина сказала: «Смесь сусальности со злобой». Про внешность Бориса Константиновича говорила: «Профиль — дантовский, а брюшко — обломовское!» — хотя Зайцев был довольно худощав.

    Ни одной московской встречи Марины с другим основателем Лавки В. Ф. Ходасевичем я не помню, да и она о них не говорила. В эмиграции они — стойкий Классик и стремительный Неоромантик (оба — «пушкинисты», на свой, другому противоположный лад) — были на ножах, но в середине 30-х годов сблизились, распознав друг в друге поэтов. Сблизились по тому же самому закону, по которому сама поэзия, во всей ее разноголосице, обретает однажды единое русло. И оба были счастливы, что, как писал Ходасевич Марине, «встретились прижизненно, а не в каком-нибудь посмертном издании», как это слишком часто случается с поэтами, современниками лишь по календарю.

    Главное же чудо их поздней дружбы заключалось в том, что, возникнув и перечеркнув былую вражду, она утвердилась в пору самого великого одиночества Марины, самого великого противостояния эмиграции, в которую врос Ходасевич, но над которой сумел, хотя бы в этом случае, подняться во весь свой человеческий и поэтический рост.

    Умер Ходасевич в июне 1939 года, вскоре после возвращения Цветаевой в СССР. О смерти его она не знала и не узнала, рассказывала мне о нем — живом и показывала переписанные ею в свою черновую тетрадь его стихи, начинавшиеся словами: «Был дом, как пещера».

    «Эти стихи могли бы быть моими. М. Ц.».

    Примечания

    13. Осоргин М. А. — один из организаторов Книжной лавки писателей

    14. Бердяев Н. А. — русский религиозный философ

    — историк искусства, литературовед, театровед.