9-ГО ЯНВАРЯ 1940 Г. ГОЛИЦЫНО, БЕЗВЕСТНЫЙ ПЕРЕУЛОК, ДОМ С ТРЕМЯ КРАСНЫМИ ЗВЕЗДОЧКАМИ, 40 ГР‹АДУСОВ› МОРОЗА,
Дорогая Людмила Васильевна,
Это письмо Вам пишется (мысленно) с самой минуты Вашего отъезда. Вот первые слова его (мои — Вам, когда тронулся поезд):
— С Вами ушло все живое тепло, уверенность, что кто-то всегда (значит — и сейчас) будет тебе рад, ушла смелость входа в комнату (который есть вход в душу). Здесь меня, кроме Вас, никто не любит, а мне без этого холодно и голодно, и без этого (любви) я вообще не живу.
— свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного — комнатного — и даже подмышечного (а это — важно!) не зависит, с колебаниями — не знакомо. Я знала, что Вы меня приняли всю, что я могу при Вас — быть, не думая — как тo или иное воспримется — истолкуется — взвесится — исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — и смотрят. Вы не смотрели, Вы — любили. Вся моя первая жизнь в Голицыне была Вами бесконечно согрета, даже когда Вас не было (в комнате) я чувствовала Ваше присутствие, и оно мне было — оплотом. Вы мне напоминаете одного моего большого женского друга, одно из самых увлекательных и живописных и природных женских существ, которое я когда-либо встретила. Это — вдова Леонида Андреева, Анна Ильинична Андреева, с которой я (с ней никто не дружил) продружила — 1922 г. — 1938 г. — целых 16 лет.
Но — деталь: она встретила меня молодой и красивой, на своей почве (гор и свободы), со всеми козырями в руках. Вы — меня убитую и такую плачевную в зеркале, что — просто смеюсь! (Это — я???)… От нее шел Ваш жар, и у нее были Ваши глаза — и Ваша масть, и встретившись с Вами, я не только себя, я и ее узнала. И она тоже со всеми ссорилась! — сразу! — и ничего не умела хранить…
Да! очень важное: Вы не ограничивали меня — поэзией. Вы может быть даже предпочитали меня (живую) — моим стихам, и я Вам за это бесконечно-благодарна. Всю жизнь «меня» любили: переписывали, цитировали, берегли все мои записочки («автографы»), а меня — тaк мало любили, так — вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нету) и все льстит моему сердцу (оно у меня — есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу.
— Жизнь здесь. Холодно. Нет ни одного надежного человека (для души). Есть расположенные и любопытствующие (напр‹имер› — Кашкин), есть равнодушные (почти все), есть один — милый, да и даже любимый бы — если бы… (сплошное сослагательное!) я была уверена, что это ему нужно, или от этого ему, по крайней мере — нежно… («И взвешен был, был найден слишком легким» это у меня, в пьесе «Фортуна», о Герцоге Лозэне, которого любила Мария-Антуанэтта — и Гр‹афиня› Чарторийская — и многие, многие — а в жизни (пьесе обратной Фортуне) почти обо всех, кого я любила… Я всю жизнь любила таких как Т‹агер› и всю жизнь была ими обижена — не привыкать — стать… «Влеченье, род недуга…»)
Уехала жена Ноя Григорьевича (я его очень люблю, и oн меня, но последнее время мы мало были вместе, а вместе для меня — вдвоем, могу и втроем, но не с такой нравоучительной женой), завтра уезжает и он (на несколько дней), уезжает татарин с женой (навсегда), и Живов, который нынче, напоследок, встал в 2 1/2 ч. дня, а вечером истопил в столовой — саморучно — хороший воз дров.
«барского дома» естественно захотеть наломать цветов, он сказал, что не только — наломать, но поломать все цветы и кусты, потому что это — чужое, не мое. Я же сказала, что цветы — вообще ничьи, т. е. и мои — как звезды и луна. Мы не сошлись.
«И большинство людей — тaк чувствуют», утвердил молодой писатель, — 9/10 тaк чувствуют, а 1/10 — не так», — спокойно заметил Н‹ой› Г‹ригорьевич› (Я, в полной чистоте сердца никогда не считала цветок — чужим. Уж скорей — каждый — своим: внутри себя — своим… Но разная собственность бывает…) Жига сказал, что я уж слишком «поэтично» смотрю на вещи, а Мур — такое отношение к чужим садам объяснил моей интеллигентной семьей, не имевшей классовых чувств… — Ух! И все это — потому что мне не хочется камнем пустить в окно чужой оранжереи… (Почему все самые простые вещи — так трудно объяснимы и, в конечном счете — недоказуемы?!)
Еще был спор (но тут я спорила — внутри рта) — с тов‹арищем› Санниковым, может ли быть поэма о синтетическом каучуке. Он утверждал, что — да, и что таковую пишет, потому что всё — тема. ( — «Мне кажется, каучук нуждается не в поэмах, а в заводах» — мысленно возразила я.) В поэзии нуждаются только вещи, в которых никто не нуждается. Это — самое бедное место на всей земле. И это место — свято. (Мне очень трудно себе представить, что можно писать такую поэму — в полной чистоте сердца, от души и для души.)
Теперь — о достоверном холоде: в столовой, по утрам, 4 гр‹адуса›, за окном — 40. Все с жадностью хватаются за чай и с нежностью обнимают подстаканники. Но в комнатах тепло, а в иных даже пекло. Дома (у меня) вполне выносимо и даже уютно — как всегда от общего бедствия. В комнате бывшего ревизора живут куры, а кошка (дура!) по собственному желанию ночует на воле, на 40-градусном морозе. (М. б. она охотится за волками??)
_________
«недоносок» безумно-умилителен. Сосать — впустую! Даже — без соски! И — блаженствовать. Чистейшая лирика. А вот реклама (не менее умилительная!) для сосок — Маяковского (1921 г.) (Первые две строки — не помню)
…Ну уж и соска, — всем соскам — соска!
Сам эту соску сосать готов!
(Почему-то эта соска в его устах мне видится — садовой шлангой, или трубкой громкоговорителя, или — той, и моей, — старые стихи 1918 г., но горб все тот же:
И вот, навьючив на верблюжий горб,
Отправимся — верблюд смирён и горд —
Справлять неисправимую работу.
Под темной тяжестью верблюжьих тел,
Мечтать о Ниле, радоваться — луже…
Нести свой крест — по-божьи, по-верблюжьи.
И будут в золоте пустынных зорь
Горбы — болеть, купцы — гадать: откуда,
Какая это вдруг напала хворь
Но, ни единым взглядом не моля —
Вперед, вперед — с сожженными губами,
Пока Обетованная земля
Большим горбом не встанет над горбами
— добровольные.
— люблюд (от люблю)
________
Кончаю. Увидимся — и будем видаться — непременно. Я за Вашу дружбу —держусь.
’
МЦ.