• Приглашаем посетить наш сайт
    Тютчев (tutchev.lit-info.ru)
  • Цветаева М. И. - Бахраху А. В., 25 июля 1923 г.

    МОКРОПСЫ, 25-ГО ИЮЛЯ 1923 Г.

    Дружочек,

    Пишу Вам во мху (писала в тетрадку, сейчас переписываю), сейчас идет огромная грозная туча — сияющая. Я читала Ваше письмо и вдруг почувствовала присутствие чего-то, кого-то другого рядом. Оторвалась — туча! Я улыбнулась ей так же, как в эту минуту улыбнулась бы Вам.

    (NB! Минута: то, что минет!)

    — она, сияющая. А рядом, как крохотные танцовщицы — лиственницы. (Солнце сквозь тучу брызжет на лист, тень карандаша как шпага!)

    Шумит поезд и шумят пороги (на реке), и еще трещат сверчки — и еще пчелы — и еще в деревне петухи — и все-таки тихо. (Не-тихо очевидно только от людей!)

    Мой родной, уйдите с моим письмом на волю, чтобы ветер так же вырывал у Вас из рук — мои листы, как только что из моих — Ваши. (О, ветер ревнив! Вот Вам, отчасти, ключ к «Царь-Девице». Постепенно расшифруем всё!)

    О, какое восхитительное письмо, какое правильное, какое сражающее и какое глубокo-человеческое! (Господи, взглянула на тучу и: огромное белое око, прямо, в упор: всё солнце!)

    Дружочек, то, что Вы говорите о Психее и Елене — слова цельной и неделимой сущности и мои слова, когда я наедине — и перед таковой. Это мои слова о себе и к Вам. К раздробленным их отнести невозможно. Милый друг, последнее десятилетие моей жизни, за тремя-четырьмя исключениями — сплошные Prager-Diele. Я прошла жестокую школу и прошла ее на собственной шкуре (м. б. на мне учились, не знаю!) Двадцати лет, великолепная и победоносная, я во всеуслышание заявляла: «раз я люблю душу человека, я люблю и тело. Раз я люблю слово человека, я люблю и губы. Но если бы эти губы у него срезали, я бы его все-таки любила». Фомам Неверующим я добавляла: «я бы его еще больше любила».

    — «Это Романтизм. Это ничего общего с любовью не имеет. Можно любить мысль человека — и не выносить формы его ногтей, отзываться на его прикосновение — и не отзываться на его сокровеннейшие чувства. Это — разные области. Душа любит душу, губы любят губы, если Вы будете смешивать это и, упаси Боже, стараться совмещать, Вы будете несчастной».

    Милый друг, есть доля правды в этом, но постольку, поскольку Вы — цельное, а другой — раздробленность. В большинстве людей ничто не спевается, сплошная разноголосица чувств, дел, помыслов: их руки похожи на их дела и их слова — на их губы. С такими, т. е. почти со всеми, эти опыты жестоки и напрасны. Кроме того, по полной чести, самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют, так уподобляются один другому и другой третьему, что — руки опускаются, не узнаешь: Вы ли? В вплотную-любви в пять секунд узнаешь человека, он явен и — слишком явен! Здесь я предпочитаю ложь. Я не хочу, чтобы душа, которой я любовалась, которую я чтила, вдруг исчезала в птичьем щебете младенца, в кошачьей зевоте тигра, я не хочу такого самозабвения, вместе с собой забывающего и меня. Была моложе — ранило, стала старше — ограничилась высокомерным, снисходительным (всегда скрытным) любопытством. Я стала добра, но за такую доброту, дружочек, попадают в ад. Я стала наблюдателем. Душа, укрывшись в свой последний форт, как зверь, наблюдала другую душу — или ее отсутствие. Я стала записывать: повадки, жесты, словечки, — когда в тетрадку, когда поглубже. Я убедилась в том, что именно в любви другому никогда нет до меня дела, ему до себя, он так упоительно забывает меня, что очнувшись — почти что не узнает. А моя роль? Роль отсутствующей в присутствии? О, с меня в конце концов этого хватило, я предпочла быть в отсутствии присутствующей (это мне напоминает молитву о «в рассеяньи — сущих») — я совсем отбросила эту стену — тело, уступила ее другим, всем.

    Но в глубокие часы души, в час, когда я стою перед таким прекрасным, сущим и растущим существом, как Вы, мое дорогое, мое чудесное дитя, все мои опыты, все мои старые змеиные кожи — падают. Любя шум дерева, беспомощные или свободные мановения его, не могу не любить его ствола и листвы: ибо — листвой шумит, стволом — растет! Все эти деления на тело и дух — жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие. О, упомянутые Prager-Diele этим цвели, — как и знакомая Вам «Prager-Diele». Здесь — сплошной расчет. Совместительство, как закон, трагедия, прикрытая шуткой, оскорбления, под видом «откровений». — Я просто устранилась, как устраняюсь всегда при заявлении: «то-то и то-то я в Ваших стихах принимаю, того-то и того-то — нет». Это — деление живого, насилие, оскорбление, я не могу, чтобы во мне выбирали, посему: изымаю себя из употребления вовсе, иду в мои миры, вернее вершу свой мир, заочный, где я хозяин!

    — Ясно? — О, мой друг, как силен должен быть Бог в человеке. чтобы он среди людей не сделался или скотом или демоном!

    Ваша зоркость изумительна. В отзыве о «Психее» — «поэтесса». Я как-то поморщилась. И в следующем письме Ваше, вне моего упоминания, разъяснение. То же сегодня. Вчера я Вам писала (еще на Берлин) об эстетстве «отравы ради отравы». и сегодня Ваша приписка; «Что-то в том письме было не так». Вы отвечаете прежде чем я спрашиваю, я бы Вас сравнила с камертоном, Вас не собьешь.

    Но, возвращаясь к «боли ради боли», признаюсь Вам в одном. Сейчас, идя по лесу думала: «а откуда же тогда этот вечный вопль души в любви: «Сделай мне больно!» Жажда боли — вот она, налицо! Чтo мы тогда хотим? И не об этом ли Вы, отражая писали?

    Ведь душа — некая единовременность, в ней все — сразу, она вся — сразу. Постепенность дело выявления. Пример из музыки: ведь вся гамма в горле уже есть, но нельзя спечь ее сразу, отсюда: если хочешь спеть гамму, не довольствуешься иметь ее в себе. смирись и признай постепенность.

    ________

    ‹айце›ву я нежно люблю, Аля звала ее «Мать-Природа», а Б‹орис› К‹онстантинович) мне ску-учен! (Аля, года два назад: — «Марина! У него такое лицо, точно его козел родил!») И Х‹одасе›вич скучен! Последние его стихи о заумности («Совр‹еменные› 3‹аписки›») — прямой вызов Пастернаку и мне (Мой единственный брат в поэзии!) [Имеется в виду стихотворение В. Ходасевича «Жив Бог! Умен и не заумен» (Современные записки. 1923. № 16. С. 141).]. «Ангела, Богу предстоящего» я всегда предпочитаю человеку, а Х‹одасе›вич (можете читать Хвостович!) вовсе и не человек, а маленький бесенок, змеёныш, удавёныш. Он остро-зол и мелко-зол, он — оса, или ланцет, вообще что-то насекомо-медицинское, маленькая отрава — а то, что он сам себе целует руки — уже совсем мерзость, и жалобная мерзость, как прокаженный, сам роющий себе могилу.

    Вам, как литературному критику, т. е. предопределенному лжецу на 99 строках из 100, нужно быть и терпимей, и бесстрастней, и справедливей.

    Жену его (последнюю) знаю (слегка) и глубокo-равнодушна. «Мы — поэты» и: «мы, поэты»… и значительные глаза сопреступника — бррр! — я сразу стала говорить о платьях и валютах. М. б. я несправедлива, я вообще легко отталкиваюсь, мое нет людям сравнимо только с моим да — богам! И те и другие мне, кажется, тем же платят.

    Из поэтов (растущих) люблю Пастернака, Мандельштама и Маяковского (прежнего, — но авось опять подрастет!) И еще, совсем по-другому уже, Ахматову и Блока (Клочья сердца). Ходасевич для меня слишком бисерная работа. Бог с ним, дай ему Бог здоровья и побольше разумных (обратное: заумным!) рифм и Нин.

    Ответный привет мой ему передайте.

    Есть ли у Вас «Tristia» Мандельштама? М. б. Вам будет любопытно узнать (как одно из моих отражений) что стихи: «В разноголосице девического хора», «На розвальнях, уложенных соломой», «Но в этой странной, деревянной — и юродивой слободе» — и еще несколько — написаны мне. Это было в Москве, весной 1916 г. и я взамен себя дарила ему Москву. Стихов он из-за своей жены (недавней и ревнивой) открыто посвятить не решился.

    У меня много стихов к нему, когда будете в Берлине, посмотрите (предпоследний, кажется) № «Русской Мысли» — «Проводы». Кажется, все к нему. Посвятить их ему открыто я из-за его жены (недавней и ревнивой) не решилась.

    Дружочек, я подарю Вам все свои дохлые шкуры, целую сокровищницу дохлых шкур, — а сама змея молодая и зеленая, в новой шкуре, как ни в чем не бывало.

    Может, — и ее подарю!

    Моя радость, у меня недавно было сильное огорчение из-за Вас, — так, отзыв, вне моей просьбы, п. ч. все мои самообманы все-таки еще меньшая ложь, чем чужие правды. Я никого о Вас не спрашиваю. Этот отзыв был случаен, он сделал мне больно. Не спрашивайте, чей, этот человек для Вас не важен, и злого в нем ничего не было, — так о нас часто говорят знакомые! — но мне стало больно и на секундочку жутко: а вдруг?

    И еще Ваше письмо, которое мне показалось эстетским. О, вот для чего важно услышать голос, — чтобы он потом в тебе покрыл все нарекания ближних и всю рассудочность собственного сердца. Для этого ведь достаточно одной интонации!

    ________

    А у вас, в Б‹ерлине›, революция — или вроде? Пулеметная стрельба по ночам? Убийства из-за угла? Пустые магазины? Воззвания? Карточная система?

    «Женщина и политика».) Напишите, чтo думаете, когда начнется и когда кончится. А что будет с дорогими издателями? Их книгами будет топить обездоленная интеллигенция!

    немецкому говору, Вам, моя деточка. ‹А› раз я радовалась — революция похожа на правду.

    ________

    Завтра буду в Праге, увижу свою приятельницу, посижу (или постою) ей для рисунка. Рисунка не показывайте, говорю это в виду собственной свободы с Вами в Берлине, если Вам и мне понадобится. У меня такое дикое количество ненужных знакомых и, сравнительно, такое малое количество дней в Берлине, что голову ломаю: как увернусь?

    Видеть мне в Б‹ерлине› хочется: Л‹юбовь› М‹ихайловну›, Белого и одну милую немку, к‹отор›ая, кажется, пропала. И еще Синезубова (знакомы?). И, боюсь обидеть, но кажется больше никого. А видеть придется: но фамилий лучше не писать! Мне бы хотелось жить там, где меня никто не найдет. До страсти не хочу споров. А разъяряюсь мгновенно.

    исподлобье. Я всегда любовалась им.

    И к Ремизову вместе (ах, одного все-таки забыла!) — одна я к Ремизову не могу: угнетают и одуряют игрушки, которые с детства ненавижу. Угнетает жизнь в комнате, помимо человека, угнетает комната. Придем с подарком: куплю здесь каких-нибудь чешских уродов, и есть у меня для него какие-то образцы старого славянского письма.

    Все прошлое лето (с 15-го мая по 1-ое авг‹уста›) у меня было свободно. (Весьма-несвободно — внешне, и нельзя более — внутренне!) Где Вы были?

    ________

    «Николая Курбова»? Начата она была во время нашей горячей дружбы с Э‹ренбур›гом и он тогда героиню намеревался писать с меня. (Герой — сын улицы, героиня — дочка особняка, так? Или передумал?)

    — Так? — Напишите.

    Умиляет меня Ваше нянчание с Б‹орисом› Н‹иколаевичем›, узнаю себя. Думаю, что это дитя глубоко-неблагодарно (как все дети!) но неблагодарностью какой-то более умилительной. Вспоминаю его разгневанный взгляд — вкось, точно вслед копью — на дракона (Штейнера или еще кого-нибудь).

    Встречу с Б‹орисом› Н‹иколаевичем›, как недавнюю встречу с Штейнером, расскажу. «Книга разлук и встреч», — вот моя жизнь. Вот всякая жизнь. Я счастлива на разлуки!

    ‹орисе› Н‹иколаевиче› — деточка, продолжайте. Вы, кажется, ласковы. Это ему так необходимо. У него никого нет, все эти поклонницы — вздор. Я никогда не была поклонницей Бальмонта, но паек таскать я ему помогала. Презираю словесность. Все эти цветы, и письма, и лирические интермедии не стоят вовремя зачиненной рубашки. «Быт»? Да, это такая мерзость, что грех оставлять ее на плечах, уже без того обремененных крыльями!

    Где Ася? Что с Кусиковым? Встречу — 12 л‹ет› назад! — с беловской Асей тоже расскажу.

    «Расскажу»… это не значит, что я не буду слушать. Но слушаю я не речи: сердца — как врач. (И вот уже мысль: сердце можно слушать, как врач и как враг: враг, наклонившийся над спящим!)

    Раздел сайта: