Прага, 27-го нов<ого> апреля, 1923 г.

Моя дорогая Людмила Евгеньевна,

Пишу Вам в Праге, посему карандашом. (Без пристанища.) Спасибо бесконечное за поход к Волконскому, когда не знаешь другого, он — отвлеченность, а ради отвлеченности лишний раз веками не взмахнешь. Вы поверили мне нá слово, что В<олконский> — есть. Спасибо.

Спасибо еще за то, что поняли, увидели, проникли (в сущность иногда трудней, чем в дом, — даже запертой!). Он очень одинокий человек: уединенный дух и одинокая бродячая кость. Его не надо жалеть, но над ним надо задуматься. Я бы на Вашем месте дружила: заходила иногда, заводила, — он любит мрачные углы, подозрительные закоулки — tout comme Vous*.

Он отлично знает живопись, и как творческий дух — всегда неожиданен. Его общепринятостями (даже самыми модными!) не собьешь.

того мира! (NB! Если С<ергей> М<ихайлович> лебедь, то — черный. Но он скорей старый орел.)

——————

А мы судимся. Да, дитя мое, самым мрачным образом. Хозяева подали жалобу, староста пришел и наорал (предлог: сырые стены и немытый пол) и вот завтра в ближайшем городке — явка. Мы всю зиму прожили в этой гнилой дыре, где несмотря на ежедневную топку со стен потоки струились и по углам грибы росли, — и вот теперь, когда пришло лето, когда везде — рай, — «Испортили комнату, — убирайтесь на улицу». С<ережа> предстоящим судом изведен, издерган, я вообще устала от земной жизни. Руки опускаются, когда подумаешь, сколько еще предстоит вымытых и невымытых полов, вскипевших и невскипевших молόк, хозяек, кастрюлек и пр.

Денег у меня никогда не будет, мне нужно мно — о — го: откупиться от всей людской низости: чтобы на меня не смел взглянуть прохожий, чтобы никогда, нигде не смел крикнуть кондуктор, чтобы мне никогда не стоять в передней, никогда и т. д.

——————

Ах, как мне было хорошо в Б<ерлине>, как я там себя чувствовала человеком и как я здесь хуже последней собаки: у нее, пока лает, есть право на конуру и сознание конуры. У меня ничего нет, кроме ненависти всех хозяев жизни: за то, что я не как они. Но это шире крохотного вопроса комнаты, это пахнет жизнью и судьбой. Это нищий — пред имущими, нищий — перед неимущими (двойная ненависть), один перед всеми и один против всех. Это душа и тушимещанство. Это мировые силы столкнулись лишний раз!

Не умею жить на свете!

——————

— да. Но в грозный. Возмездия! В мир, где царствуют Умыслы. В мир, где будут судимы судьи. Это будет день моего оправдания, нет, мало: ликования! Я буду стоять и ликовать. Потому что там будут судить не по платью, которое у всех здесь лучше, чем у меня, и за которое меня в жизни так ненавидели, а по сущности, которая здесь мне и мешала заняться платьем.

Но до этого дня — кто знает? — далёко, а перед глазами целая вереница людских и юридических судов, где я всегда буду .

——————

30-го нов<ого> апреля 1923 г.

Еще в Мокропсах! Toujours** Мокропсах!). Знаете, чем кончился суд? С<ережа> поехал с другим студентом (переводчиком), хозяин (обвинитель) студента принял за адвоката, испугался и шепотом попросил судью — попросить «пана Сéргия» почаще мыть пол в комнате, …«а то — блэхи» (блохи)!!! Судья пожал плечами. «Адвокат», учтя положение, заявил, что полы чисты как снег. Судья махнул рукой. Этим и кончилось. Первым (в Мокропсы) вернулся хозяин: в трауре, в цилиндре, — вроде гробовщика. Мрачно и молча поплелся к себе, переоделся и тут же огромной щеткой стал мыть одно учреждение (как раз под моим окном) — в сиденье которого потом, неизвестно почему, вбил два кола. (М. б. он считает нас за упырей? Помните, осиновый кол!)

(Цель обвинения была, ввиду сезона, выселить нас и взять вместо 220 кр<он> — 350, а то больше!)

Все ваши принимали самое горячее участие в нашем суде и судьбе: и советовали, и направляли, Е<вгений> Н<иколаевич> написал мне письмо к некому Чапеку (переводчику), — было очень трогательно.

Вся деревня на нашей стороне, а это больше, чем Париж, когда живешь в деревне!

Получила нынче письмо от моего дорогого С<ергея> М<ихайловича>. Пишет, что был у Вас, очень доволен посещением. Утешьте его de vive voix*** — если ее знаете. Последний ведет себя как негодяй, прислал С<ергею> М<ихайловичу> наглейшее письмо с упреками в неблагодарности, с попреками гостеприимством и пр<очими> прелестями. Заведите речь, просто как художник, упомяните имя Л<уком>ского, он Вам расскажет. (На меня не ссылайтесь!) Вам будет забавно послушать.

Л<уком>ского я видела раз в Берлине: фамильярен, аферист и сплетник.

Нынче еду в Прагу на Штейнера. (Вы кажется о нем слышали: вождь всей антропософии, Ася Белого была его любимейшей ученицей.) Хочу если не услышать, то узреть. По более юным снимкам у него лицо Бодлера, т. е. Дьявола.

——————

У нас дожди, реки, потоки. Весна тянется третий месяц, нудная. Пишу и этим дышу. Но очень хочется вон; прочь, — только не знаю: из Мокропсов или с этого света?

МЦ.

Еще раз: горячее спасибо за С<ергея> М<ихайловича>.

<Приписка на полях: >

P. S. Похудела ли Цетлиниха?

Примечания

* (фр.).

*** Всегда (фр.).

***