Meudon (S. et О.)

2, Avenue Jeanne d’Arc

5-го февраля 1928 г.

Пишу Вам после 16-часового рабочего дня, усталая не от работы, а от заботы: целый день кручусь, топчусь, верчусь, от газа к умывальнику, от умывальника к бельевому шкафу, от шкафа к ведру с углями, от углей к газу, — если бы таксометр! В голове достукивают последние заботы: выставить бутылку — сварить Муру на утро кашу — заперт ли газ? Так — каждый день, вот уже — сколько? — да уж шесть лет, с приезда заграницу. России не считаю, то (1917 г. — 1922 г., Москва) — неучтимо.

Времени на себя, т. е. стихи, совсем нет, всю жизнь работала по утрам, днем не могу, но хуже, вечером и ночью — совсем не могу, не та голова. А утра — непреложно — не мои. Утрá — метла.

так приверженная своей работе, всю жизнь должна работать другую, не мою. Дело не в детях — они помогают: дочь (14 лет, я вышла замуж 17-ти) вполне реально, сын (3 года) — тем, что существует. Дело — всю жизнь, даже в Революцию не верила! — может быть действительно — в деньгах?

Были бы деньги, села бы в поезд и приехала бы к вам (Вам и маме Бориса) в Берлин, посетила бы Вашу выставку, послушала бы о Вашей молодости и Борисином детстве, я люблю слушать, прирожденный слушатель — только не лекций и не докладов, на них сплю. Вы бы меня оба полюбили, знаю, потому что я вас обоих уже люблю. Борис мне чудно писал о своей маме — отрывками — полюбила ее с того письма.

— даже любящие! «Работа над словом»… «Слово как самоцель»… «Самостоятельная жизнь слова»… — когда все его творчество, каждая строка — борьба за суть, когда кроме сути (естественно, для поэта, высвобождающейся через слово!) ему ни до чего дела нет. «Трудная форма»… Не трудная форма, а трудная суть. Его письма, написанные с лету, ничуть не «легче» его стихов. — Согласны ли Вы?

По его последним письмам вижу, что он очень одинок в своем труде. Похвалы большинства ведь относятся к теме 1905 года, то есть нечто вроде похвальных листов за благонравие. Маяковский и Асеев? Не знаю последнего, но — люди не его толка, не его воспитания, а главное — не его духа. Хотелось бы даже сказать — не его века, ибо сам-то Борис — не 20-го! Нас с ним роднят наши общие германские корни, где-то глубоко в детстве, «O Tannenbaum, о Tannenbaum»* — и всё отсюда разросшееся. И одинаковая одинокость. Мы ведь с Борисом собирались ехать к Рильке — и сейчас не отказались — к этой могиле дорожка не зарастет, не мы первые, не мы последние. — Дорогой Леонид Осипович, когда освободитесь, — запишите Рильке! Вы ведь помните его молодым.

Много и с большим увлечением рассказывала о вас обоих Анна Ильинична Андреева, восхищалась московскостью — «совсем арбатский переулочек!», а главное вашей — обоих — юностью и неутомимостью. Она меня очень благодарила за эту встречу, а я — ее за рассказ.

Горячо радуюсь делам выставки. Бесконечно жалею, что не увижу. Я Вас видела раз в Берлине, в 1922 г., где-то около Prager-Platz, Вы шли с совсем счастливым лицом, минуя людей, навстречу закату. Я Вас очень точно помню, отпечаталось.

Ради Бога, не считайтесь сроками и письмами, для меня большая радость Вам писать. Давайте так: Ваша мысль

МЦ.

Да! Недавно, с оказией, послала Борису чудный портсигар с металлическим (змейкой) затвором и зажигалку, самую лучшую, — ее мне недавно подарили. Что раньше потеряет?

* «О ёлка, о ёлка»