Париж, 22-го июня 1909 г.

Милый Лев Львович!

У меня сегодня под подушкой были Aiglon [Орленок (фр.).] и Ваши письма, а сны — о Наполеоне — и о маме. Этот сон о маме я и хочу Вам рассказать. Мы встретились с ней на одной из шумных улиц Парижа. Я шла с Асей. Мама была как всегда, как за год до смерти — немножко бледная, с слишком темными глазами, улыбающаяся. Я так ясно теперь помню ее лицо! Стали говорить. Я так рада была встретить ее именно в Париже, где особенно грустно быть всегда одной. — “О мама! — говорила я, — когда я смотрю на Елисейские поля, мне так грустно, так грустно”. И рукой как будто загораживаюсь от солнца, а на самом деле не хотела, чтобы Ася увидела мои слезы. Потом я стала упрашивать ее познакомиться с Лидией Александровной [Л. А. Тамбурер, познакомившая Эллиса с сестрами Цветаевыми]. — “Больше всех на свете, мама, я люблю тебя, Лидию Александровну и Эллиса” (“А Асю? — мелькнуло у меня в голове. — Нет, Асю не нужно!”) “Да, у Лидии Александровны ведь кажется воспаление слепой кишки”, — сказала мама. — “Какая ты, мама, красивая! — в восторге говорила я, — как жаль, что я не на тебя похожа, а на…” хотела сказать “папу”, но побоялась, что мама обидится, и докончила: “неизвестно кого! Я так горжусь тобой”. — “Ну вот, — засмеялась мама, — я-то красивая! Особенно с заострившимся носом!” Тут только я вспомнила, что мама умерла, но нисколько не испугалась. — “Мама, сделай так, чтобы мы встретились с тобой на улице, хоть на минутку, ну мама же!” — “Этого нельзя, — грустно ответила она, — но если иногда увидишь что-нибудь хорошее, странное на улице или дома, — помни, что это я или от меня!” Тут она исчезла. Сколько времени прошло — я не знаю. Снова шумная улица. Автомобили, трамваи, омнибусы, кэбы, экипажи, говор, шум, масса народа. Вдруг я чувствую, что за мной кто-то гонится. Мама? Но я боюсь, значит не она. Что-то белое настигает меня, хватает и душит. Перехожу через улицу. Прямо на меня трамвай. Я ухожу с рельс, иду в противоположную сторону, а трамвай за мной.

уговор и хочет меня наставить против мамы, хочет, чтобы я, напуганная преследованием вещей и неприятными неожиданностями, наконец сказала: “Оставь меня в покое!” Я поняла также, что мама бессильна предупредить меня и теперь мучается. Перехожу на другой тротуар. Вечереет. Около стены с афишами стоят трое людей — маленькая старушонка, ребенок и старик. Я начинаю говорить о маме, но старуха ничего не понимает, не слышит. Я начинаю думать, что мне только кажется, будто я говорю. Вдруг я стою перед ней и шевелю губами? Как только я это подумала, мне стало ясно, почему она меня не слышит, но все же я продолжала мысленно мою фразу. которая кончалась словами “уничтожить”. Моя старуха в то же мгновение вынимает из кармана мел и пишет на стене “уничтожить”, то есть не произнесенное мною слово. Тогда я начинаю расспрашивать ее: “Вы знали маму? Вы любили ее?” — “Подленькая она была, прилипчивая, — шипит старушонка, — голубка моя, верь мне”. В ее шепоте что-то заискивающее, хитрое и вместе с тем робкое. Тогда я обращаюсь к стоящей за мной барышне — высокой, в голубом платье и pince-nez — и упавшим голосом спрашиваю ее: — “А что думаете о маме Вы?” — “У нее было очень много книг, оттого ей все завидуют”, — неопределенно отвечает барышня. — “Мама была прямая как веревка, натянутая на лук! — кричу я звенящим и задыхающимся от негодования и огромного усилия голосом, — она была слишком прямая. Согнутый лук был слишком согнут и, выпрямляясь, разорвал ее!”

Всё исчезает. Светлый вечер у нас в Трехпрудном. В детской, на Асиной кровати сидит какой-то незнакомый господин — следователь в голубой рубашке, с огромной, спускающейся на грудь, черной бородой. У Асиного стола — барышня в pince-nez. В руках у нее перочинный нож и книга. Не знаю, под каким предлогом я выхожу из комнаты, спускаюсь по лестнице и вижу: навстречу ко мне, с трудом поднимаясь по ступенькам, идет померанцевое деревцо в кадке. Я толкаю его, но вдруг понимаю, что оно зеленое, милое, что ему трудно идти вверх, а оно все же идет, что это — мама! Я обнимаю его тонкий ствол, целую хрупкие листочки. Внизу, на краю стола в столовой лежит записка, начинающаяся словами “Дорогая Муся” (так меня звала мама). — “Нет, это не мама пишет! это не ее почерк, это снова подлог! Рассматриваю бумажку, и что же — на углу различаю слова, “следователь по судебным делам”. Значит тот, наверху, тоже враг. Мчусь по лестнице и еще в дверях кричу: “Это Вы писали, а не мама, это подло, подло!”

Барышня в pince-nez рассматривает бумажку. Следователь, видя, что он в моих руках, поднимается с постели и грозно требует у барышни бумажку, желая уничтожить улику. Она быстро сует ему в руки книгу, перочинный нож и убегает вслед за мной. Улики налицо. За следователем поднимается полиция. Мы на улице. Идет трамвай. Из трамвая высовываются головы, машут платками. Я на всякий случай отвечаю. Может быть, среди всех этих фальшивых знаков и есть один настоящий, мамин. И как бы в награду за храбрость я вижу на площадке трамвая трех девушек, из которых левая немножко — о, чуть-чуть! — напоминает маму. Радости моей нет границ. Я беру ее под руку и вишу сбоку у трамвая. Ее глаза! Да, да! Она не может принять свой обычный вид, а то все узнают, но я-то все поняла! Перед нами идет другой трамвай, и с него свисает повешенный в красном костюме — может быть следователь.

Вот и все. Спасибо за Ваши письма, за письма и за сон. Милый Чародей, непременно приезжайте в Тарусу. Многое, многое Вам расскажу.

МЦ.