• Приглашаем посетить наш сайт
    Набоков (nabokov-lit.ru)
  • Швейцер Виктория: Марина Цветаева
    Дом в Трехпрудном

    Глава вторая

    Дом в Трехпрудном

    Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном —
    Превратившийся теперь в стихи!

    Еще и теперь можно найти в самом центре Москвы, между Бульварным и Садовым кольцом, Трехпрудный переулок – даже название не изменилось! Пойдите от площади Пушкина по Большой Бронной в сторону Никитских ворот – второй переулок направо будет Трехпрудный. Он не выходит ни на одну большую улицу, затерялся среди других таких же переулочков. Зато от него рукой подать до памятника Пушкину, Тверского бульвара и Никитских ворот, до Патриарших прудов...

    Но не ищите в Трехпрудном старинного, шоколадного цвета особняка, стоявшего когда-то под номером восемь, – больше восьмидесяти лет дома, где родилась Марина Цветаева, не существует. Нам осталось описание его, сделанное ее старшей сестрой Валерией:

    «В доме одиннадцать комнат, за домом зеленый двор в тополях, флигель в семь комнат, каретный сарай, два погреба, сарай со стойлами, отдельная, через двор, кухня и просторная при ней комната, раньше называвшаяся „прачечная“. На дворе, между нами и соседями, в глухом палисаднике под деревьями, был крытый колодец с деревянным насосом. От ворот, через весь двор, к дому и кухне шли дощатые мостки.

    Летом двор зарастал густой травой, и жаль было видеть, как водовоз, въезжавший во двор со своей бочкой, приминал траву колесами.

    Кроме тополей, акаций, во дворе росла и белая сирень возле флигеля и деревцо калины у черного хода.

    Жил у нас тогда дворник Лукьян, рязанский мужик, скучавший по своей деревне. Он во дворе завел себе уток, топтавшихся у колодца, под крышей сарая построил домики для голубей, и были они у него совсем ручные, садились ему на плечи.

    В те годы флигель наш сдали купеческой семье, имевшей магазины на Тверской. Они держали корову, и пастух по утрам трубил и гнал стадо к Тверской заставе, в Петровский парк[12] .

    У ворот наших стоял столетний серебристый тополь, его тяжелые ветви, поверх забора, висели над улицей...

    Вход в дом был со двора. Парадное крыльцо имело полосатый тамбур, в белую и красную полоску; темные ступени вели к тяжелой двери с медной ручкой старинного звонка-колокольчика.

    В доме лучшими комнатами были просторный, высокий белый зал с пятью большими окнами, рядом с ним, вся в темно-красном, большая гостиная. Дальше кабинет отца с большим, тяжелым письменным столом, большим диваном и книжными полками по стенам. Остальные комнаты были ниже, потому что над ними был еще мезонин, четыре комнаты которого выходили окнами во двор. С улицы дом казался одноэтажным...»[13]

    «любила и воспела», по ее собственному выражению; он был самым родным из ее своих мест на свете: дом в Трехпрудном, Таруса, Коктебель...

    мало что менялось в обстановке в те годы. Разве что корову перестали держать во времена Марининого детства да дворники были другие... Даже электричества не было до самого Марининого отъезда.

    Я привела подробное описание дома в Трехпрудном потому, что сама Цветаева, греясь его теплом всю жизнь, ни разу не показала его в таких бытовых деталях. Возможно, виною была ее близорукость: она не присматривалась к вещам и людям, а прислушивалась к ним. Это стало ее сущностью: минуя внешнее, она во всем искала внутреннего ритма и смысла. В собственном детстве – тоже. Она оставила замечательную прозу о своем детстве, где слова «Трехпрудный», «дом в Трехпрудном» неизменно повторяются в контексте самых светлых воспоминаний. Это был мир детства, мир с матерью, определивший очень многое в судьбе поэта.

    «..."Трехпрудный" – моих вещей – Трехпрудный переулок, где стоял наш дом, но это был целый мир, вроде именья (Hof ), и целый психический мир – не меньше, а может быть и больше дома Ростовых, ». Называя в письме А. Тесковой всем знакомую по «Войне и миру» семью Ростовых, Цветаева давала своему адресату не совсем верный ключ. Без сомнения, дом в Трехпрудном был особым психическим миром, но именно им он и отличался от дома Ростовых; «плюс еще сто лет» сыграли в этом решающую роль. Глава дома в Трехпрудном не был помещиком, как Илья Ростов. Иван Цветаев был попович, разночинец, человек труда – профессор. И как ни мила нам, вслед за Толстым, семья Ростовых, как ни гармонична в своих чувствах, поступках и отношениях, никто из них не мог бы сказать о себе, как отец Цветаевой: «Я всю жизнь провел на высокой ноте!» За сто лет гармония постепенно начала уходить из мира, не было ее и в семье Цветаевых. Может быть, ей на смену пришли высота и интенсивность духовной жизни, определявшие психический мир дома в Трехпрудном.

    Марина Цветаева родилась 26 сентября (ст. ст.) 1892 года. Ее появление было большим разочарованием для матери, мечтавшей о сыне и уже выбравшей ему прекрасное имя Александр. Кормили Марину кормилицы, одна из них была цыганка. Марина росла здоровой и крупной, называли ее в детстве ласкательно – Маруся, Муся. Через два года появилась у нее сестра Анастасия, Ася. Еще раз не оправдалась надежда матери на сына. Мать кормила Асю сама, но девочка была слабой и часто болела. Может быть, поэтому мать больше над ней дрожала и, как казалось Марине, любила.

    Ко времени, когда Марина начала осознавать себя и окружающее – с двух лет, по ее словам, – обстановка в семье уже сложилась. Это оказалось совсем не просто в доме, где всего за год до Марии Александровны была другая хозяйка, где сохранялся ее уклад и росла ее восьмилетняя дочь. Вероятно, Мария Александровна допустила какие-то промахи и настроила падчерицу против себя. Субъективно, но и с желанием понять вспоминала Валерия Цветаева о появлении мачехи: «Была она человек лояльный, прямой, но характера резкого, несдержанного и к другим нетерпимого.

    Грубых, обидных наказаний ко мне не применяли никогда, но и тепла, ласки никогда не было. Получилось между нами отчуждение, и я стала как-то дичать.

    Позже поняла я, что Мария Александровна, до двадцати двух лет жившая очень замкнуто, взялась за непосильную для себя задачу: войти в чужое гнездо, стать матерью чужих детей, доброй женой человека мало знакомого, вдвое старше себя...

    – бремя тяжелое, нет к тому ни навыка, ни большой охоты; сживаться с добрым, но чужим человеком, – вот к чему свелась неиспользованная молодость да еще при требовательном, крутом нраве...» Это заключение субъективно и не совсем справедливо, но такое отношение к мачехе Валерия Цветаева пронесла через всю жизнь.

    Дом действительно перестраивался на новый, не-иловайский лад. Даже мебель, принадлежавшая Варваре Дмитриевне, была отправлена в Талицы и заменена «мейновской». Можно представить себе, что «иловайский» уклад был веселее и легче – дом не знал еще смерти. Символом перемен оказалась музыка: если при Варваре Дмитриевне звенели песни, романсы, оперные арии, то теперь дом наполняли звуки Бетховена, Гайдна, Шумана, Шопена. Легкость и простота навсегда оставили дом в Трехпрудном с появлением новой хозяйки...

    Валерию отдали в Екатерининский Институт благородных девиц, маленький Андрюша остался дома. Он рос вместе со сводными сестрами, и Мария Александровна относилась к нему, как к родным дочерям, возможно, менее требовательно и строго.

    Я говорила, что Марина Цветаева ни разу не описала внешность матери. Это не совсем так; в эссе «Мать и музыка» есть набросок портрета матери за роялем: «... вижу ее коротковолосую, чуть волнистую, никогда не склоненную, даже в письме и в игре отброшенную голову, на высоком стержне шеи между двух таких же непреклонных свеч...» Это психологический портрет: непреклонность – главная черта характера матери, как воспринимала ее старшая дочь, рояль – самая сильная страсть материнской жизни.

    Непреклонность определяла отношение матери к детям и характер их воспитания, бывшего полностью в ее руках. Она была сдержанна и внешне не ласкова, хотя горячо любила дочерей и связывала с ними свои несбывшиеся надежды. Но воспитание строилось по определенным, непреклонно проводившимся в жизнь принципам. Они отчасти повторяли те, по которым она росла в доме отца. Строгость и замкнутость, в которых ее воспитывали, теперь были помножены на ее собственную романтически-страстную натуру, на ее неосуществившуюся жизнь. Она мечтала, что дочери, наследовав ее любовь к искусству и высокие стремления, не повторят ее судьбу, выйдут в мир искусства, шагнуть в который ей не позволили обстоятельства.

    или сократить положенное время за роялем. Позже Цветаева писала, что собственные «экзерсисы» не доставляли ей радости, потому что она рано научилась любить музыку в прекрасном исполнении матери. Однако она делала большие успехи и признавалась, что, проживи мать дольше, стала бы пианисткой. Мария Александровна начала заниматься с нею с четырех лет, тогда же Марина научилась читать, тогда же принялась рифмовать все со всем – кто из детей не рифмует? – о чем мать записала в дневнике провидчески: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, – может быть, будет поэт?»

    Раз и навсегда было определено, что важно лишь духовное: искусство, природа, честь и честность. Религия не навязывалась, ханжества не было. Семья посещала университетскую церковь. Дети росли в сознании, что Бог – есть; этого казалось достаточно.

    Все, что могло душевно, духовно, интеллектуально развить и направить детей, было им предоставлено: разноязыкие гувернантки, книги, игрушки, музыка, театр... Они начали говорить почти одновременно на трех языках: русском, немецком и французском. На их воспитание не только «не жалели средств», как тогда говорили, мать и сама отдавала детям много внимания и времени. Она учила дочерей музыке, читала с ними на языках, которыми они занимались, говорила обо всем, что любила и чем жила. Зато «чужие дети» – на бульваре, куда сестер водили гулять, или даже жившие у них во флигеле, – были строго запрещены. В знакомые семьи мать почти не ездила, и в Трехпрудном никто не бывал с детьми. Мария Александровна боялась заразных детских болезней, но еще больше чужого «дурного» влияния.

    Поднявшись в детскую или взяв их к себе вниз, она проводила с ними часы за чтением или рассказами. Неповторимые и незабываемые вечера, когда, прижавшись к ней с двух сторон, Марина и Ася взахлеб слушали рассказы матери о ее детстве и юности, о дедушкином имении, о поездках с ним за границу или о книгах, которые она когда-то прочла, а они еще прочтут, об ушедших – а может, никогда и не бывших? – героях древности, о поэтах... В такие вечера мать научила Марину любить и тосковать о том, что было и никогда не вернется. «Я все в моей жизни полюбила прощанием», – скажет потом Цветаева. Эти часы близости с матерью, когда, накрывшись меховой шубой, они сливались в одно целое, назывались журавлиным словом «курлык» и запомнились навсегда. Мать читала им книги своего детства, для них покупали «Вечерние досуги», выписывали «Родник». Марина увлекалась писателями, которых мы теперь едва помним: Е. Сысоевой, Евгенией Тур, графиней де Сегюр. Но мать читала им и Чехова, Короленко, Марка Твена, по-французски – «Без семьи» Г. Мало, над судьбой героев которого Марина долго горевала. Читались и сказки: Перро, братья Гримм, Гофман, Андерсен. Марининой любимой была «Снежная королева» – она хотела быть или казалась себе такой же свободной и смелой, как Маленькая разбойница... Мать рано познакомила их с Пушкиным, Данте, Шекспиром. Но роднее всего была Германия, немецкие романтики с их пристрастием к Средневековью и рыцарству, героической истории и легендам. Сначала Марина узнала их в переводах, потом и в оригинале. Ундина, Лорелея, Лесной Царь стали частью ее существа.

    Как когда-то сама мечтала запастись духовным «материалом» на всю жизнь, так теперь Мария Александровна стремилась передать его детям, «запасти» и их. Ей важно было внушить им свои представления о мире. Ее общение с ними было перенасыщено, но Марининой души хватало: «О, как мать торопилась с нотами, с буквами, с Ундинами, с Джен Эйрами, с Антонами Горемыками, с презрением к физической боли, со Св. Еленой, с одним против всех, с одним – без всех, точно знала, что не успеет... так вот – хотя бы это, и хотя бы еще это, и еще это, и это еще... Чтобы было, чем помянуть! Чтобы сразу накормить – на всю жизнь! Как с первой и до последней минуты давала – и даже давила! – не давая улечься, умяться (нам – успокоиться), заливала и забивала с верхом – впечатление на впечатление и воспоминание на воспоминание – как в уже невмещающий сундук (кстати, оказавшийся бездонным), нечаянно или нарочно?.. Мать точно заживо похоронила себя внутри нас – на вечную жизнь... И какое счастье, что все это было не наука, а Лирика, – то, чего всегда мало... Мать поила нас из вскрытой жилы Лирики...»

    «Деньги – грязь» – это материнское отношение Марина унаследовала. Как и ее самоё в детстве, мать строго-ненарядно одевала и причесывала своих дочерей. Их приучали не хотеть вкусного, сладкого. Это не значит, что к столу не давали фруктов или пирожных. Иногда мать водила их в кондитерскую и угощала чаем или горячим шоколадом с пирожными. Но дома конфеты были под замком, а просить – им не запрещали, нет; дети сами никогда не просили, зная с младенчества, с каким презрением и негодованием посмотрит мать в ответ на такую просьбу. Просить вообще считалось недостойным – это они восприняли как безусловное правило жизни. Кажется, легче было взять тайком, чем попросить. Мария Александровна стремилась искоренить в детях проявления жадности, зависти, ложь – всегда ли ей это удавалось? Но материнские правила жизни оставили глубокий след в душе Марины. «Это был дом молчаливых запретов и заветов», – вспоминала она. Но тем жарче и молчаливее жаждали дети запретного.

    Детство катилось стремительно и оставило по себе ощущение счастья. Зимой – Москва. Родной дом, где знаешь каждый закоулочек и различаешь скрип каждой двери и любой ступеньки, ведущей на «детский» верх. И все же он полон таинственности, он меняется в разное время суток, в нем можно мечтать и делать открытия без конца. Знакомые ежедневные прогулки: на Тверской бульвар к памятнику Пушкину или на Патриаршие пруды, – Марина предпочитает Тверской, потому что, еще не зная о поэте, она уже любит памятник Пушкину. Иногда поездки с матерью в магазины, покупка книжек, картинок, тетрадей для рисования, красок, карандашей... Изредка – театры. Сквозь окна – крики разносчиков, точильщиков, старьевщиков. Ни с чем не сравнимые, хватающие за сердце звуки шарманки... Жар и треск печей. И – праздники. Особенно Рождество, с ожиданием подарков, с елкой, которую до срока прячут от детей, а потом она является – ярко наряженная, с зажженными свечами, со сладостями – каждый раз как будто неожиданно... Уют и тепло родного дома – такого у Цветаевой больше не было.

    Летом – полудеревенская Таруса. Калужская губерния, маленький городок над чистой, спокойной и рыбной Окой, центр России. Типично русский город: просторные солидные дома, массивный Успенский собор на базарной площади, сразу за переездом через Оку, «городской сад» вдоль берега, Воскресенская церковь на горе, высоко над городом. Богатые лавки и магазины, спокойно-неторопливый уклад провинциальной жизни... Типично русский пейзаж: одинокая береза или несколько сосен посреди поля; луга, березовые рощи, перелески, бескрайние поля... «Лесов здешних не исходишь», – писал Иван Владимирович. Он, а вслед за ним и Марина, были неутомимыми ходоками. Тропинки, ручейки, речушки – все бегущее с холма на холм, уводящее вдаль, приносящее умиротворение. Подумаешь – Таруса – и сразу вспомнятся цветаевские строки:

    Сини подмосковные холмы,
    – пыль и деготь.
    – должно быть,
    Выздоравливаю от зимы...

    Прочтешь эти стихи – и сердцем увидишь тарусский пейзаж.

    От станции Тарусская нужно было ехать семнадцать верст. Цветаевых встречал тарусский извозчик Медвежаткин с лучшим своим экипажем – «карета с фонарями». Если доводилось ехать в темноте, фонари зажигали, было красиво и романтично. Ничего, что Марину всегда тошнит: и в поезде, и в коляске, – счастье приезда затмевало все огорчения. Вот уже переправились через Оку на пароме, дальше можно ехать ве́рхом, через город, или низом, вдоль реки: дача, которую профессор Цветаев арендует у города, стоит совсем одна верстах в двух за Тарусой. Этот небольшой, деревянный, очень уютный дом с мезонином, с большой террасой и маленьким верхним балкончиком таил для детей множество разнообразных возможностей и радостей. С балкона открывались заокские дали, сквозь верхушки деревьев мелькала и блестела на солнце Ока. Часто виделись с Добротворскими, их большой, украшенный резьбой деревянный дом и сейчас стоит на главной улице. Иван Зиновьевич Добротворский (дядя Ваня) был земским врачом, добрая память о нем жила у тарусян и много лет спустя после его смерти. Жена его Елена Александровна – двоюродная сестра Ивана Владимировича; отношения с ними и их детьми – по возрасту близкими Валерии – очень родственные... Бывали в уютном, праздничном для цветаевских детей доме Тьо, после смерти дедушки Мейна навсегда поселившейся в Тарусе. Изредка ездили в гости к художнику В. Д. Поленову, его усадьба стояла километрах в семи ниже по Оке. Там было много молодежи, устраивались веселые праздники...

    Простота и размеренность деревенской жизни: купание, катанье на лодках, походы по грибы и за ягодами, прогулки по любимым местам. Непрекращающаяся и здесь материнская музыка, а иногда пение в два голоса с Лёрой – голоса уплывали далеко по реке... Здесь дети были еще ближе к матери, она проводила с ними больше времени. Да и отец тоже: совместные прогулки, купанья, поездки или походы в город. Он не мог оставаться без дела; если не сидел за письменным столом, занимался огородом: «Я много копаюсь в огороде и вывожу овощи, – капусты разных сортов, брюкву, сельдерей, лук, чеснок. Пусть дети, пока малы, проводят лето в одной и той же сельской обстановке, благо она здесь так прекрасна»[14] . Вся семья любила Тарусу, каждый находил в ней свою прелесть. Осенью – всегда горькое прощание и обещание не забывать «моей березе, моему орешнику, моей елке, когда уезжаю из Тарусы». Елка действительно была ее собственная: арендуя дачу много лет, Иван Владимирович посадил вокруг нее ели в честь рождения каждого из своих детей. Для не знавшей русской деревни, почти не ездившей по стране Цветаевой понятие России воплотилось в слова «Таруса» и «дом в Трехпрудном».

    «Будь моя мать... так же проста со мной, как другие матери с другими девочками», – обмолвилась однажды Марина Цветаева без горечи и сожаления. Она принимала, любила и восхищалась матерью такой, какой та была. Но расти у такой матери было нелегко. Была Мария Александровна не только строга и требовательна, но и резка, презрительна, неуравновешенна: «... деспотична – характером и жалостлива душой», – как писала в книге «Дым, дым и дым» Анастасия Цветаева[15] . Матери недоставало спокойного терпения, так необходимого в постоянном общении с детьми. Ей казалось, что ее дети должны знать и понимать гораздо больше, чем было им доступно по возрасту. Марина боялась не только просить, но и спрашивать. Так было, например, с Наполеоном.

    «– Мама, что такое Наполеон?

    – Как? Ты не знаешь, что такое Наполеон?

    – Нет, мне никто не сказал.

    – Да ведь это же – в воздухе носится!

    »

    Зато невозможность спросить заставляла искать собственные ответы на все вопросы и недоумения, будила фантазию.

    За шалости и проступки детей наказывали, сажали в темный чулан. Марине это было нипочем. Труднее переносились длинные нотации матери, патетические восклицания: «Как? И это мои дети?!» или: «И это дедушкины внучки?!» Не хотелось огорчать мать, но временами ее внушения вызывали обратную реакцию: чувство протеста заставляло Марину стремиться к недозволенному. Анастасия Цветаева утверждает, что понятия добра и зла смещались в сознании ее сестры, вернее, не смещались, а границы добра сознательно преступались. Впрочем, и сама Марина Цветаева пишет об этом в «Чорте». Общепринятое было ей чуждо, уже тогда у нее были особые отношения с миром, в которых явь так тесно сплеталась с фантазией, что невозможно было их отличить. Она описала свои младенческие отношения с Чортом так вдохновенно, что убедила читателя, что ей эта встреча принесла благо. Еще не слыхав о «Фаусте», она восприняла Чорта как «часть той силы, что без числа творит добро...». В семье, где религия уважалась, возникновение подобной фантазии кажется странным, но разве можно управлять детской фантазией? Марине достаточно было малости, чтобы воображение ее заработало.

    Вспомните «Мать и музыку». Какие небывалые ассоциации вызывали у ребенка названия нот, нотные знаки и ненавистный метроном. Как поразительно окрашивает она звуки и слышит – слова; как естественно нотные знаки оживают у нее в воробышков, каждый со своей ветки спрыгивающих на клавиши; рояль мнится гиппопотамом, а метроном – гробом, в котором живет сама «бессмертная (уже мертвая) Смерть». А стихи! Не смея и не желая спрашивать, Марина заполняла непонятные места, отдаваясь собственной фантазии. Это было легче, потому что дофантазировались они в контексте, который даже в раннем детстве она улавливала точно. Не только каждая строка – каждое слово таило в себе целый мир, едва названный и вызываемый к жизни поэтическим воображением ребенка. Детские фантазии оказались первыми поэтическими созданиями Цветаевой. Так в маленькой Мусе рождался поэт. Не рождался, а пробуждался, пробивался сквозь детские заботы и шалости, сквозь игры и занятия музыкой. Ибо Цветаева знала – и это в младенчестве внушила ей мать, – что любой талант, в том числе и поэтический дар – прирожденное, заранее заданное, никакой собственной заслуги в нем нет. «Так это у меня навсегда и осталось, что я – не при чем, что слух – от Бога. Это меня охранило и от самомнения, и от само-сомнения, от всякого, в искусстве, самолюбия...»

    Характер Марины был не из легких – и для окружающих, и для нее самой. Гордость и застенчивость, упрямство и твердость воли, непреклонность, слишком рано возникшая потребность оградить свой внутренний мир. Это отгораживало ее от окружающего. И может быть, она делала зло не с упоением, а просто не давая себе отчета, что оно – зло. Раскаянию же мешали ее гневливость и упрямство, поддерживаемое непреодолимой застенчивостью, от которой Марина страдала и в юности и которую тщательно скрывала – иногда нарочитой резкостью. В детстве застенчивость мешала ей признаться в неправоте, когда она ее сознавала. Легче было вынести наказание. «Страх и жалость (еще гнев, еще тоска, еще защита) были главные страсти моего детства», – признавалась Цветаева. Она готова была защищать любую обиженную кошку или собаку и могла подраться с нянькой и гувернанткой. Между детьми драки возникали по любым поводам, каждый спор или недоразумение решались кулаками. При этом Марина кусалась, Андрюша щипался, а самая слабая Ася царапалась и тоненьким противным голосом пищала: и-и-и. Пищала она во всех трудных для себя обстоятельствах, и брат с сестрой дразнили ее этим. Дразнить и насмешничать тоже входило в их обиход. Главным поводом для ссор между сестрами оказывалось стремление к полному и единоличному обладанию чем-нибудь – совсем не обязательно вещественным. И здесь заводилой была Марина: все, что она любила, она хотела любить одна. Делилось все: картинки, игрушки, карандаши, деревья, облака, книги и их герои. «Это – мое» было табу и значило, что другая не смела не только просить, но и желать этого втайне. Марина не терпела даже, чтобы Ася читала одни с нею книги и любила «ее» литературных героев. Непрестанно менялись: я тебе отдам то-то, а ты мне за это – то-то. Часто обмен происходил чисто умозрительно, потому что менялись чем-нибудь абсолютно бесплотным. Неразменными, по воспоминаниям Анастасии Цветаевой, оставались лишь две баллады Жуковского: Марине принадлежала «Ундина» (на сюжет Ф. де ла Мотт Фуке), Асе – «Рустем и Зораб» (подражание Рюккерту). Право любить, любоваться, мечтать, тосковать одной, право на свой недоступный для других внутренний мир Марина ожесточенно отстаивала.


    Они ей заменяли все... —

    так Пушкин выделил из круга свою Татьяну. Пушкинская Татьяна стала идеалом многих поколений русских девушек, которым книги «заменяли все». К их числу относилась Мария Александровна Цветаева. И Марина. Едва научившись читать, она набросилась на книги и принялась читать все без разбору: книги, которые давала ей мать и которые брать не разрешала; книги, которые должен был читать, но не читал – не любил – старший Андрюша; книги, стоявшие в запретном для Марины, как все «иловайское», шкафу сестры Лёры. Марина прочла книги материнского детства, книги Лёриного детства и в пять лет наткнулась в Лёрином шкафу на «Сочинения» Пушкина. Это был «взрослый» Пушкин, она понимала, что мать не разрешит ей читать эту книгу, будет сердиться, если увидит, а потому читала его тайком, уткнувшись головой в шкаф. Пушкин оказался первым поэтом Цветаевой. Первым, кого она задолго до того, как научилась читать, узнала по памятнику на Тверском бульваре, по картине «Дуэль», висевшей в родительской спальне, и по материнским рассказам; первым, кого она прочла сама. Он навсегда остался для нее первым Поэтом. Если верить Цветаевой – а почему бы нам ей не верить? – мать, Пушкин и Чорт определили ее мировоззрение, жизненный путь и отношение к миру.

    Все детство Марина читала запоем, не читала, а жила книгой, с трудом отрываясь и осознавая окружающее. «Провалилась в книгу», – говорила Мария Александровна. Впрочем, в семь – девять лет она с таким же восторгом «проваливалась» в запрещенную матерью Лёрину «нотную литературу» – романсы и песни, стоявшие на этажерке. Схватывалось все – понятное и непонятное, чтобы, запомнившись, быть понятым и осмысленным в будущем.

    О детство! Ковш душевной глуби! —

    – пусть не в музыке, а в поэзии – ее старшей дочерью. В душе Марины не угасали любовь к матери и вечная ей благодарность. Часы, проведенные с нею, вспоминались как никогда не повторившееся счастье. Такой интенсивности и глубины отношений с тех пор, возможно, у Цветаевой не было ни с кем. Даже то, что, казалось, отделяло от матери – ее строгость, непреклонность, спартанство, – одновременно сближало с нею, становясь частью существа Марины. Мать сумела передать ей и свой характер, и свою душу. Чуравшиеся сентиментальности и открытого проявления чувств, они понимали друг друга без слов, ибо Марина уже жила в ее высоком романтическом мире. Недаром, вспоминая дом в Трехпрудном, она называла его «страной, где понималось – всё».

    Вероятно, ей не приходило в голову, что поэтических Моцартов история литературы не знает и что нельзя сравнивать стихи маленькой Марины с Пушкиным или Гёте. Неуклюжие детские вирши казались ей нелепыми рядом с той великой поэзией, которой она жила.

    Марина начала сочинять рано. Первая стихотворная тетрадь, о которой она вспоминает, была закончена до школы, лет в семь. Она, как и остальные детские стихи Цветаевой, не сохранилась. Нам остались разрозненные отрывки, которые цитирует взрослая Цветаева. Это неумелые подражательные стихи с отзвуками всего, что Марина уже прочла. Не писать она не могла. Рассказывая в «Истории одного посвящения» о своей первой тетрадке, Цветаева приводит четверостишие, которым она завершалась:

    Конец моим милым сочиненьям
    Едва ли снова их начну

    Я их люблю.

    Вслед за стихами идет диалог с воображаемым собеседником:

    «– Вы никогда не писали плохих стихов?

    – Нет, писала, только – все мои плохие стихи написаны в дошкольном возрасте.»

    – ведь это корь. Лучше отболеть в младенчестве». И Марина «болела» стихами и огорчала ими мать, не понимавшую, что ее ребенок «обречен» быть поэтом. Мария Александровна не дожила до цветаевских стихов, которые убедили бы ее в этом.

    А отец? Погруженный в свои дела, он был как бы в стороне от повседневной домашней жизни, в заботах о воспитании детей положившись на жену. Цветаева запечатлела такую сцену. Мать выговаривает Марине, не первый раз уличенной в чтении Лёриных нот. В это время из кабинета выходит Иван Владимирович, и она обращается к нему за поддержкой: «... Не могу же я, наконец, от нее и этажерку запирать на ключ! – мать, торопливо проходящему с портфелем в переднюю, внимательно-непонимающему » (выделено мною. – В. Ш. ). Одной фразой Марина Цветаева определила положение отца в доме. Он был добр, ласков, часто, как и Лёра, смягчал материнскую резкость, но в целом —отсутствовал. Дети постоянно слышали о Музее, знали, что и мать душою привязана к мечте и делу отца, что она много ему помогает, но вряд ли они были в состоянии понять, сколько энергии и труда вкладывает отец в свое детище.

    В девять лет Марина пошла в гимназию, но это мало что изменило в ее жизни, ведь уже с шести она училась в музыкальной школе. Разве что с еще большей радостью ожидались праздники и каникулы... Так шло до 1902 года, когда над домом в Трехпрудном разразилась гроза: Мария Александровна заболела чахоткой. Еще летом она ездила с Иваном Владимировичем на Урал, где добывали мрамор для Музея, писала им письма, и они ждали ее возвращения с уральским котом... Кота родители не привезли, зато привезли много образцов уральского камня и еще больше интересных рассказов о поездке. А осенью мать неожиданно заболела, и врачи обнаружили у нее чахотку. Ей предписали лечение на Юге, в Италии. Цветаевы начали собираться туда на зиму. Ехали всей семьей, кроме Андрюши, которого дед Иловайский оставлял у себя, чтобы он учился в русской гимназии.

    Примечания

    12. 1888 год. –

    13. Цветаева В. И. Записки. Воспоминания. РГАЛИ. Фонд 1190, оп. 1, ед. хр. 41—42. С. 2—4 (далее без ссылок).

    14. РГАЛИ. Фонд 323, оп. 1, ед. хр. 437.

    Раздел сайта: