• Приглашаем посетить наш сайт
    Культурология (cult-lib.ru)
  • Саакянц А.: Марина Цветаева. Жизнь и творчество
    3. Анна Саакянц. Письмо к А. И. Цветаевой от 31 августа 1981 г.

    3. Анна Саакянц. Письмо к А. И. Цветаевой от 31 августа 1981 г.

    Дорогая Анастасия Ивановна!

    Посылаю Вам, как обещала, несколько своих замечаний и поправок к Вашим "Воспоминаниям" ("Москва", 1981, N 3, 4, 5). Сначала повторю то, о чем мы с Вами уже говорили: "Москва", N 4, стр. 149. Марина Ивановна говорит о своих дочерях: "Спасти обеих я не могла, я выбрала старшую, более сильную, помочь ей выжить". И дальше: "Потом, когда мне дали академический паек… я сказала Але: "Ешь. И без фокусов. Пойми, что я спасла из двух — тебя, двух не смогла. Тебя выбрала… Ты выжила за счет Ирины".

    Слова просто чудовищны, и сказаны могли быть лишь в состоянии глубочайшей депрессии. Вы, к моей радости, согласились их убрать; они отнюдь не передают всей трагедии, а лишь вызывают к Марине Ивановне недоброе чувство. Настоящая правда заключена не в них, а в трагическом письме Цветаевой к В. К. Звягинцевой, написанном на пятый день после смерти Ирины. Не лучше ли было привести отрывок из него? Вот он:

    "Москва, 7/20 февраля 1920 г.

    Друзья мои!

    У меня большое горе: умерла в приюте Ирина — 3-го февраля, четыре дня назад. И в этом виновата я. Я так была занята Алиной болезнью[148] (малярия, — возвращающиеся приступы) — и так боялась ехать в приют (боялась того, что сейчас случилось), что понадеялась на судьбу… И теперь это свершилось, и ничего не исправишь. Узнала я это случайно, зашла в Лигу спасения детей на Соб<ачьей> Площадке, разузнать о санатории для Али[149] — и вдруг: рыжая лошадь и сани с соломой — кунцевские — я их узнала. Я взошла, меня позвали. "Вы г-жа такая-то?" — Я. — И сказали: Умерла без болезни, от слабости. Я даже на похороны не поехала- у Али в этот день было 40… сказать правду?! — я просто не могла. Ах, господа! Тут многое можно было бы сказать. Скажу только, что это дурной сон, я все думаю, что проснусь… Я просто еще не верю. — Живу со сжатым горлом, на краю пропасти. — Многое сейчас понимаю: во всем виноват мой авантюризм, легкое отношение к трудностям, чудовищная моя выносливость. Когда самому легко, не видишь, что другому трудно. И — наконец — я была так покинута! У всех есть кто-то: муж, отец, брат — у меня была только Аля, и Аля больна, и я вся ушла в ее болезнь — и вот Бог наказал… Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви — нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину — я 2 месяца ничего не писала! И — самый ужас! — что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась… и все время собиралась за ней, и все думала: "Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной". — А теперь поздно".

    "Быт и бытие" звалась его книга".

    Нет: книга, которую переписывала для Волконского М. И., называлась "Родина". Это — его автобиография; на нее в 1924 г. Цветаева написала рецензию-"апологию" под названием "Кедр".

    Книга "Быт и бытие" написана была только в 1923 году, с очень теплым посвящением Марине Ивановне (оно же предисловие), в котором он вспоминает страшный быт Москвы 1921 года. Кстати: "Быт и бытие" — книга философско-созерцательная, она сильно напоминает розановские "Опавшие листья" и "Уединенное"; в ней и "теплота и душа, и сердце", то есть все то, чего, по Вашему мнению, недоставало в личности самого Волконского, к которому Вы, как мне кажется, отнеслись несколько сурово (?)

    Здесь же делаю поправку к третьей части "Воспоминаний" ("Москва", N 5, с. 149) — о переводе Цветаевой своей поэмы "Мо'лодец" на французский. Вы пишете: "Где теперь этот перевод? Цел ли?"

    Теперь о елабужской трагедии.

    Прежде всего: невозможно читать страницы так называемых "воспоминаний" С. И. Фонской. Это — не воспоминания, а ложь и лицемерие. Я отлично понимаю, что Вы не могли в точности знать факты, ею упоминаемые. Но еще до выхода в свет ее книги Ариадна Сергеевна писала ей (а также и Вам послала об этом письмо), уточнив по дневникам Мура множество фактов. Но, несмотря на это, книга Фонской так и вышла с ошибками.

    Фонская говорит Вам ("Москва", N 5, с. 152): "Сперва Марина Ивановна жила в нашем Доме творчества, затем… у Лисицыной".

    Ни единого дня Марина Ивановна в Доме творчества не жила. Это устанавливается по ее письмам и дневникам Мура. В день приезда в Голицыне, и именно в дом Лисицыной, администрация Дома отказалась дать Марине Ивановне керосиновую лампу, и комната, в которой она поселилась, не освещалась; потребовалось вмешательство одной из писательниц, жившей в Доме творчества, которая устроила скандал, и лампу М. И. получила.

    "У нее с сыном была одна путевка", — говорит Вам Фонская. Неправда: сначала — две, но не путевки, а курсовки — только на питание. Однако 28 мая 1940 года, как это следует из дневника Мура и из письма Марины Ивановны, — она встретила на улице Фонскую, которая сообщила ей, что теперь надо платить за курсовки вдвое дороже. Поскольку М. И. материально не могла выдержать этой платы, пришлось ей с Муром взять одну курсовку на двоих; с того момента в столовой Дома творчества М. И. вообще больше не бывает и берет из кухни обед домой.

    Та же Фонская весьма негуманно обошлась с Мариной Ивановной, замерзавшей от холода, о чем сама Марина Ивановна пишет: "Хозяйка… объявила, что больше моей печи топить не может, п. ч. у нея нет дров, а Серафима Ивановна (Фонская — А. С.) ей продать не хочет" (см. Мариэтта Шагинян. Человек и время. М. ИХЛ, 1980, с. 466).

    И когда, спустя долгие годы, С. И. Фонская обволакивает свои так называемые воспоминания елеем, верить их льстивому, сладкому тону нельзя, а цитировать их в Вашей книге — по-моему, оскорбительно для книги.

    Дальше. Фонская говорит, что директор Литфонда "держал" Марину Ивановну с сыном (такое впечатление, что из милости) и говорил: "Как же не кормить мальчика? Он же и растет…" (стр. 153). Но какая уж тут "милость", когда М. И. платила за еду в двойном размере, притом, можно сказать, из последних сил?! Да и в столовой, как уже было сказано, они не ели и делили дома одну порцию на двоих?

    О Крымове — все вранье! Во-первых, Мур в своем дневнике упоминает тех, с кем он общался в Голицыне: Крымова среди них нет. Во-вторых и в-главных: Фонская говорит Вам чудовищную ложь, которая введет в заблуждение исследователей жизни Цветаевой:

    "В 41-м году она (Цветаева. — А. С.) провожала Крымова, прощалась. Он шел на войну. С этого крыльца она его провожала" (с. 154).

    В 1941 году Цветаева не жила в Голицына. Она уехала оттуда 7 июня 1940 года и больше никогда туда не возвращалась. В июне 1941 г. Цветаева жила в Москве. Ужасно, что вся эта ложь напечатана полумиллионным тиражом!

    У Фонской еще много неточностей и глупостей: что-де Цветаева носила одно-единственное платье, что у нее были "прозрачные пальцы", что она называла Голицыне "родным домом" (в то время как ни единого дня в нем не жила и ничего доброго от его администрации не видела) и т. п. Не буду всего перечислять, не имеет смысла.

    Извините меня, дорогая Анастасия Ивановна, за, быть может, непрошеный совет: но уберите эти ничтожные лжемемуары из своей будущей книги! Вам, Вы говорили, все равно нужно немного сократить Ваши воспоминания. Вы хотели сделать это за счет страниц, посвященных Мандельштаму ("Даугава"); а он у Вас хорош, жаль. От Фонской же, после того, как Вы уберете ложь, фактически ничего не останется…

    "не бегство от трудностей жизни был ее уход"; "от ударов материального неустройства Цветаевы не умирают". Также полностью согласна я и с Вашим желанием оградить память Марины Ивановны от посмертных сплетен о ее якобы ненормальном душевном состоянии (омерзительная чушь Пазухина, в частности). Об этом мы с Вами говорили и пришли к единомыслию. Конечно, М. И. была абсолютно нормальна, когда принимала свое последнее в жизни решение. И решение это было выстраданным, многажды обдуманным, и вызвано оно было не одной какой-либо причиной (и тем более не поводом), а совокупностью глубочайших обстоятельств, психологических и жизненных, которые привели ее к такой усталости, когда и бытие утратило для нее свой смысл и жизненную силу. Дело было уже не только в самой ситуации, а и в том, как она к ней отнеслась.

    Вы же убеждены, что не ошибаетесь, считая, что единственным поводом к самоубийству М. И. послужили слова Мура, сказанные в пылу раздражения: "Ну уж, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами" (с. 146). Вы строите на этих словах, в сущности, всю свою концепцию.

    Не "искажая и не перетолковывая" написанное Вами, как Вы просите о том своих читателей, я хочу поспорить с Вами и в свою очередь прошу у Вас предельного внимания.

    Прежде всего, если Вы стремитесь, как Вы сказали, "изложить все с наибольшей точностью" (с. 133), то такую точность, как мы все понимаем, могут обеспечить только подлинные документы того времени и ничто другое. Эти документы: письма М. И., дневник Мура, его письма, написанные после смерти матери, которых, к великому сожалению, в Вашем распоряжении не было, и, может быть, записи очевидцев (тогдашние, конечно), которых у Вас тоже не было, да мы и вообще не знаем, существуют ли они. Свидетельства же лиц, "вспоминающих" о событиях двадцать с лишним лет спустя, да еще очевидцев, которым в момент событий было по 15–16 лет, — это не документы и это не доказательства. Их можно рассматривать — и то критически — лишь имея в руках подлинные, повторяю, материалы того времени и сопоставляя с ними. Ибо любые устные свидетельства, сделанные много лет спустя, всегда и неизбежно недостоверны.

    Итак, я прежде всего не верю и не могу верить памяти и рассказу А. А. Соколовского, который подростком услышал от сына Цветаевой приведенные Вами слова, сказанные им матери в момент ссоры, и повторил их спустя двадцать с лишним лет. Но если Вы даже и приняли их на веру, то строить целую концепцию на этих словах и только на них, не имея никаких, повторяю, документов и современных тому моменту подтверждений, невозможно, и, по-моему, неправомочно. При первом же сопоставлении с подлинными документами все будет опровергнуто. Вам не поверят (уже не верят) и будут правы. Я от многих слышала слова недовольства, даже возмущения, в своей совокупности звучащие так: "Свалить все на несчастного голодного мальчишку, который вдобавок погиб на войне, забывая об обстоятельствах, о трагическом положении всей семьи!" И когда я, в Вашу защиту, утверждаю, что в Ваших воспоминаниях нет никакого личного зла по отношению к Муру, а обо всех обстоятельствах пока невозможно всего рассказать, — это не убеждает, мне отвечают: "Раз невозможно, то лучше вообще не говорить, а не сваливать вину на сына".

    — продолжу свою мысль. Больше того: предположу (а это нетрудно), что вообще-то Мур подобные слова вполне мог сказать, и не раз, и не только по-русски, но и по-французски (известно, со слов хозяев елабужского дома, что ссорились мать и сын на французском).

    "Ну уж, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами" никакого намека на угрозу самоубийства. Это — общая, пустая, банальная фраза, обычная при ссоре. Она может, в частности, обозначать и то, что мать своим поведением (которое раздражало сына) сгноит его, доведет до нервного расстройства и тому подобную чушь, о которой нет никакой надобности размышлять, — но только не угрозу самоубийства. К тому же Марина Ивановна лучше всех знала, что ее сын неспособен наложить на себя руки — не той он породы. И нет ничего общего между ею, семнадцатилетней — той, что собиралась покончить с собой, — и им, шестнадцатилетним. Вы видели Мура двухлетним мальчиком во Франции, и, конечно, Вам трудно представить себе, каким он стал. Как, впрочем, поскольку Вы с 1927 года не видели свою сестру, Вам так же трудно предположить, насколько она изменилась (а она менялась непрерывно, всю жизнь, — о чем говорит ее творчество). Так вот, Мур очень любил жизнь, был очень рациональным, всегда надеялся на лучшее, верил, что станет писателем, художником и что все в жизни устроится. Об этом говорят его дневники, письма; некоторые из них Вы знаете. Нет, не верю, чтобы Марина Ивановна испугалась, что ее сын может покончить с собой! Но вот сама она, несомненно, думала об этом давно. Надвигалось это неумолимо, о чем свидетельствуют ее записи в черновых тетрадях 1940–1941 годов, а также дневники Мура (при жизни М. И.) и его письма, написанные после ее кончины, где он вспоминает о том, как часто повторяла она о праве своем совершить этот шаг и совершенно спокойно говорила о том, что видит в этом единственный для себя выход. В свое время я обо всем этом читала и отлично помню.

    Разумеется, и предсмертные записки М. И. проливают свет на трагедию. Кстати, уточню здесь написанное Вами:

    Записок Марины Ивановны было три: к Муру (в ней упоминаются Сергей Яковлевич и Аля), к Асееву и — третья — к эвакуированным в Елабуге. Письма, обращенного к мужу и дочери, бывшим в то время далеко, не существовало. Вы пишете: "Письмо это Мур увез с собой" — очевидно, на фронт? Но для чего он бы увез именно это письмо, зная, что это — верный риск? Ведь весь архив матери, в том числе и записку к себе, он бережно сохранил, оставив у Е. Я. Эфрон[150]. Видимо, Е. Я., рассказавшая Вам об этом, что-то перепутала, либо Вы ее неправильно поняли; люди, близкие к ней, в том числе и Ариадна Сергеевна, никогда об этом письме не слышали.

    — что вполне понятно и естественно, так как документами Вы не располагали. Также совершенно по-иному встает и поездка ее из Елабуги в Чистополь. Вы пишете:

    "Когда на заявление ее о месте судомойки в писательском чистопольском детском саду из соседней комнаты с той, где шло собрание писателей в Чистополе, она услышала слова некоей актрисы, жены писателя, что есть кандидатуры более достойные, Марина, не дождавшись конца собрания, уехала на пароходе в Елабугу" (с. 147).

    По-видимому, все же речь шла об интернате (к тому моменту переезжавшем из Берсуда в Чистополь), либо о столовой (еще не существовавшей и открытой значительно позже). Заявление о месте судомойки Марина Ивановна действительно написала, притом она не случайно не обозначила, куда именно просит ее принять. Заявление это цело и хранится в частных руках. Но просьба М. И. повисла в воздухе, ибо места судомойки не было и, очевидно, пока не могло быть ни отказа, ни согласия.

    Затем — упомянутая Вами "актриса, жена писателя" — А. О. Степанова — никогда против М. И. не выступала, — о чем свидетельствуют два лица, присутствовавшие на этом собрании. Легенду о ней в пятидесятые годы передали Ариадне Сергеевне люди, сами при сем не присутствовавшие. На собрании, о котором идет речь, Марине Ивановне, напротив, разрешили прописку в Чистополе — о чем мечтал Мур, который считал, что в Чистополе, по сравнению с Елабугой, будет рай. М. И. об этом разрешении узнала в тот же день и дала телеграмму сыну, что ищет комнату и задерживается. Уехала она в Елабугу не сразу после собрания, а два дня спустя. Так выглядят факты.

    — Вы, конечно, понимаете, что мне, как и Вам, хочется, чтобы восторжествовала правда. И вот что мне думается: ведь многое из того, что Вы пишете о последнем периоде жизни Марины Ивановны, основано на лживых рассказах Фонской, а также на зыбких, а порою и просто искаженных "свидетельствах". Все эти страницы не являют собою Ваши воспоминания в буквальном смысле, не так ли? И когда будут обнародованы истинные материалы и документы — а они будут обнародованы обязательно — то эти Ваши страницы будут опровергнуты! Нужно ли Вам это и нужно ли это вообще? Не лучше ли будет, при издании Ваших воспоминаний отдельной книгой, убрать из них те страницы, которые к собственно воспоминаниям не относятся? Убрать все то, о чем Вы, волею обстоятельств, вынуждены были писать лишь по слухам? Зачем Вам нужно, чтобы распространилась еще одна легенда о последних днях Марины Ивановны?

    С самыми добрыми пожеланиями

    А. Саакянц

    40 лет[151].

    148. Старшую у тьмы выхватывая, —

    писала МЦ.

    149. Поскольку Вам Марина Ивановна рассказала о том, как она узнала о смерти Ирины, иначе (от бабы "в очереди за содой") — то тем более, наверное, нужно привести это письмо, и во избежание недоразумений в будущем, дать обе версии. Согласны?

    Разделы сайта: