• Приглашаем посетить наш сайт
    Культура (cult-news.ru)
  • Саакянц А.: Марина Цветаева. Жизнь и творчество
    Московские загороды (июнь 1939 — июнь 1940).
    Болшево

    Часть третья. Россия

    Московские загороды (июнь 1939 — июнь 1940)

    Болшево

    Два месяца вместе. Переводы Лермонтова. Поездка на Всесоюзную сельскохозяйственную выставку. Арест Али. Арест Сергея Яковлевича. Бегство в Москву.

    "Марина Цветаева приехала в Берлин"; "Переселившаяся в Париж Марина Цветаева… устраивает свой вечер стихов" — такое теперь не могло даже присниться.

    Скорее всего первою вестью оказалось сообщение о том, что сестра Анастасия арестована — еще в сентябре тридцать седьмого…

    Девятнадцатого же июня Марина Ивановна с Муром приехали в поселок Болшево, около тридцати километров от Москвы. Приехала в ту самую "деревню, далекую"; "там — сосны", о которой писала в мае Тесковой.

    Не деревня, — в русской деревне Цветаевой так никогда и не довелось жить. И не среднерусский уютный городок, наподобие Тарусы или Александрова. Монотонная подмосковная сельско-дачная местность, ровная и скудная. Что сосны были — оказалось правдой. И замечательное название улицы (поселка): "Новый Быт". Уж куда, в самом деле, новее…

    Так, в доме N 4/33 семья наконец воссоединилась — на два месяца. Ариадна была особенно счастлива: она переживала, во всей полноте, свою единственную огромную любовь, которую пронесет через всю жизнь и в сравнении с которой все будет казаться ей мелким. Работала в журнале "Ревю де Моску", с большим успехом писала очерки и репортажи, отвергала непрошеных поклонников… По молодости лет мало, вероятно, вникала в происходящее. Например, в то, что приезд матери должен держаться в тайне. Что в Болшеве — вообще тайная жизнь (сама-то Аля жила то у Елизаветы Яковлевны, в ее крохотной каморке в Мерзляковском, то наезжала на "дачу" с продуктами).

    — всего их было три, огороженных забором. Назывались они дачами Экспортлеса; на самом деле ими распоряжалось НКВД. Семья Цветаевой занимала две небольшие комнаты и маленькую террасу; в другой части дома жила семья Клепининых; муж и жена были "коллегами" Сергея Яковлевича по разведке и тоже тайно бежали из Франции под вымышленной фамилией Львовы. Андреев и Львовы… До того, как ему предоставили это жилье, Сергей Яковлевич жил в гостиницах, по-видимому, дважды ездил в санаторий, — его мучило нездоровье, всегдашние его хвори, и особенно давало знать себя сердце. Его встреча с женой была, вероятно, щемящей: Марина Ивановна увидела, как он за это время сник, как делался все беспомощнее. Не зная о нем толком почти ничего, беседуя урывками, — керосинки, погреб, весь обрушившийся тяжкий быт отнимал все время, — она видела, как он сдает, и не переставала дрожать за него. Спустя год она вспоминает об этом: "Болезнь С<ережи>. Страх его сердечного страха". (В прошлом году Сергей Яковлевич писал сестре из санатория: "Было два серьезных припадка по два часа каждый, с похолоданием рук и ног, со спазмами и страхом и пр<очими> прелестями".) Его "сердечный страх", без сомнения, усугублялся тем, что с глаз его, наконец, стала спадать пелена. Второй год не у дел, с постепенным нарастанием безнадежности. Когда-то мечтал уехать на Кавказ или в небольшой город, — все это отошло в область преданий. В реальности же было унылое, казенное Болшево, куда в любой момент могла приехать за ним роковая машина…

    "Я с детства (и недаром) боялся (и чуял) внешней катастрофичности, под знаком к<отор>ой родился и живу. Это чувство меня никогда не покидает… Моя мать, за все время пока мы жили вместе, ни разу не была в театре, ибо знала, что до ее возвращения я не засну. Так остро мною ощущалось грядущее. И когда первая катастрофа разразилась — она не была неожиданностью… Даже на войне я не участвовал ни в одном победном наступлении. Но зато ни одна катастрофа не обходилась без меня"…

    Так писал Сергей Эфрон Волошину в далеком феврале двадцать четвертого года, когда Марина Ивановна переживала свой бурный роман. Но как подходили его слова к нынешней "болшевской" ситуации, и сколь вообще бывал он моментами прозорлив (что, впрочем, не мешало ему быть и абсолютно слепым, как мы видели). Так или иначе, но несомненно, что в Болшеве и началось его прозрение, ужаснее которого не могло быть ничего на свете. Когда приехала Марина Ивановна, то, несмотря на то, что Сергей Яковлевич старался бодриться и в иные моменты был внешне беззаботен и обаятелен по-прежнему, — чутье ее обмануть было невозможно. "Начинаю понимать, что С<ережа> бессилен совсем, во всем".

    Впрочем, эти слова она напишет через год, когда минувшее предстанет перед ее — цветаевским! — воображением во всем своем ужасе. А так — жизнь в дачной "коммуналке" с общей кухней и общей "гостиной" была обычной, обыденной и, конечно, раздражала вынужденной "совместностью" с соседями, пусть и давно знакомыми, однако пока еще не ожигала отчаянием. Семья воссоединилась, и недаром Ариадна Эфрон вспоминала это время как самое счастливое — не только потому, что любила и была любима…

    Думается, главное огорчение для Марины Ивановны состояло в том, что она была разлучена со своим архивом — с книгами, с творческими тетрадями. Главный ее дом, единственное убежище, куда она могла скрыться, — и, более того, — весь итог прожитой жизни — находился неведомо где (шел багажом), и "встреча" была в неизвестности…

    "Ревю де Моску" переводы на французский стихотворений Лермонтова: "Предсказание", "Опять народные витии…" и "Нет, я не Байрон…". Однако без всякого заказа она перевела еще несколько лермонтовских стихотворений. Примечателен сам их выбор: "Выхожу один я на дорогу…", "Любовь мертвеца", "Прощай, немытая Россия", "И скучно и грустно…" "На смерть Пушкина" (так она назвала стихотворение "Смерть поэта"). Перевела "для себя (и для Лермонтова!)", работала с 21 июля по 19 августа. Под стихотворениями ставила даты перевода: "Сон" ("В полдневный жар…") — 22 июля, "Прощай, немытая Россия…" — 12 августа, и т. д.

    "Для себя и для Лермонтова"… Великий поэт был ее тайным собеседником; его же стихами Цветаева поверяла ему свою боль, которою была пронизана ее душа. Она строго соблюдала размер — в некоторый ущерб французскому переводу, — и порой переосмысляла на свой лад, еще больше приближая к себе.

    Лермонтовское "Я б хотел забыться и заснуть" она передает по-французски так:

    Ah, m'evanouir — mourir — dormir!

    ("Ax, забыться, умереть — уснуть", — между тем как у Лермонтова нет слова "умереть"…) В "Казачьей колыбельной песне" строки "Богатырь ты будешь с виду И казак душой" она перевела:


    Vrai enfant du Don,

    "Сердцем и станом — истинное дитя Дона"). Да, Дону и его сыновьям она осталась верна на всю жизнь. Но эта верность — она никого, никого не волновала, никому на белом свете не была нужна, а здесь — просто была опасна. Трудно представить, чтобы Марина Ивановна показывала эти строки мужу или сыну, — и тем более дочери… Как никогда (или как всегда?) она была одинока. Среди переводов лермонтовских стихов имеется драматическая (тоже французская) запись. О том, что решительно все вокруг заняты общественными проблемами, только о них и говорят, и что она, Марина Ивановна, словно бы кормится объедками чужих любовей и дружб, что за тридцать четыре длинных дня (запись сделана 22 июля), с утра и до ночи, она бесконечно моет посуду и выливает грязную воду в сад. Что у нее облезает кожа на руках, натруженных от работы, и этого никто не замечает, не ценит…

    Но это еще не была трагедия. По крайней мере, семья (пока) собралась воедино. 21 августа Цветаева получила советский паспорт. Аля вытащила мать в Москву на большое зрелище: Всесоюзную сельскохозяйственную выставку (открылась 1 августа). По тем временам огромная, более ста тридцати гектаров площадь, где были расположены десятки павильонов и строений, с монументальной стальной скульптурой "Рабочий и колхозница": копией той, что два года назад украшала советский павильон в Париже на Всемирной выставке; гигантский фонтан "Колос", море цветов, декоративных кустов и деревьев… Своей помпезностью и роскошью выставка, в "контексте" болшевского прозябания, скорее всего угнетающе подействовала на Марину Ивановну. Аля же была счастлива; она красовалась "колхозницей" в красном чешском платке, подаренном матерью. Они с Мариной Ивановной купили на выставке сувенир: колхозное стадо из белой раскрашенной глины — маленькие фигурки пастуха с собакой и "семейства": коров, лошадей, овец, коз…

    А через несколько дней произошла катастрофа. В ночь на 27 августа в "Новый быт", к дому N 4/33 подкатила машина… Обыск, арест и утром — увод Ариадны. "Аля веселая, держится браво. Отшучивается… Уходит, не прощаясь. Я: — что же ты, Аля, так ни с кем не простившись? она, в слезах, через плечо, отмахивается…" — вспоминала Марина Ивановна год спустя.

    отчаяние отца, знавшего (успевшего узнать) много больше…

    (В течение месяца Алю пытали, много суток не давали спать, держали в холодном карцере раздетую, избивали и наконец 27 сентября выбили из нее ложные показания на отца — потом она откажется от них, — что тот якобы был связан с французской разведкой.)

    А десятого октября, ровно через два года с того дня, как Сергей Яковлевич спешно вышел из машины, направлявшейся в Гавр, приехали и за ним. Марина Ивановна осталась одна с сыном и с соседями.

    Начались холода. Ходили за хворостом для печки. Багаж из Франции не выдавали: он ведь шел на адрес Ариадны, в Мерзляковский переулок…

    Тридцать первого октября Цветаева написала письмо в Следственную часть НКВД. Просила разрешения получить багаж или хотя бы часть его: необходимые на зиму теплые вещи — ее и сына. Письмо, конечно, кануло.

    — в Болшеве, ее — в Москве.

    (О том, что к этому моменту происходило с Сергеем Яковлевичем, дают представление материалы его следственного дела. Резкое ухудшение здоровья после первого допроса 10 октября (расширение сердца, сильная неврастения), с 24 октября он наблюдался психиатром. 26 октября и 1 ноября — новые допросы; его неимоверная стойкость и мужество, с 7 ноября помещен в психиатрическое отделение Бутырской тюрьмы. По-видимому, после страшного допроса 1 ноября Сергей Яковлевич сделал попытку покончить с собой. В "справке медосвидетельствования" сказано: "…с 7 ноября находился в психиатрическом отделении больницы Бутырской тюрьмы по поводу острого реактивного галлюциноза и попытки к самоубийству. В настоящее время обнаруживает слуховые галлюцинации, ему кажется, что в коридоре говорят о нем, что его жена умерла, что он слышал название стихотворения, известного только ему и жене и т. д. Тревожен, мысли о самоубийстве, подавлен, ощущает чувство невероятного страха и ожидания чего-то ужасного…")

    Тогда, бросив все, 10 или 8 ноября, — Марина Ивановна указывает две даты, — они с Муром сбежали в Москву. На всем белом свете приютить их могли только в одном доме: Мерзляковский, 16, квартира 27 — Елизавета Яковлевна Эфрон, жившая с приятельницей, Зинаидой Митрофановной Ширкевич в небольшой комнатке коммуналки, — там, где жила у них Аля, для которой эти две женщины до конца ее дней останутся единственными по-настоящему родными… В комнате был безоконный "закуток" с сундуком; там ночевали мать с сыном, а днем старались не бывать дома, чтобы не мешать Елизавете Яковлевне вести занятия по художественному чтению.

    Так жили с месяц. Вероятно, в это время Марина Ивановна начала видеться с теми людьми, которые не боялись общаться с нею, не сторонились ее, как чумной. Борис Пастернак был первым и главным среди них, хотя об их встречах мало что известно; Ариадна Сергеевна рассказывала мне (с чьих-то слов), что Марина Ивановна почему-то избегала его. Сам Борис Леонидович говорил в ноябре тридцать девятого критику Тарасенкову (который познакомится с Цветаевой позже и будет охотно встречаться и помогать), что судьба Цветаевой, приехавшей "накануне советско-германского пакта", на волоске, что ей велено жить в строжайшем инкогнито, что, в сущности, она интересует лишь узкий круг, — и что виделись они всего однажды. По всей вероятности, это произошло летом, когда вся семья еще была вместе…

    И еще он сказал о том, что в те страшные, кровавые годы мог быть арестован каждый.

    года, и в основном неопределенно: "В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела…" (Не узнал: помогли другие люди.) И дальше, убийственное: "…достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов, нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем им достать ни одного метра".

    (Дачи, роскошные квартиры существовали уже тогда. Для "избранных". Для Марины Цветаевой — ни одного метра).

    А затем Фадеев советовал "товарищу Цветаевой" снять комнату в… Голицыне (рядом с Домом творчества писателей), которая будет стоить двести — триста рублей в месяц, а зарабатывать — переводами. Лишь две фразы — подобно крохам, брошенным с барского стола, были более или менее конкретными: "В отношении работы Союз писателей Вам поможет. В подыскании комнаты в Голицыне Вам поможет и Литфонд". И что он, Фадеев, уже говорил с директором Литфонда Оськиным.

    По тем нечеловеческим временам это было некоей, впрочем, весьма скромной — милостью, в моральном же плане — "нечеловеческим. Ни намека на ссуду[131]… Да ведь Цветаева была никем: не была даже членом Литфонда, или групкома литераторов… Сплошной "прочерк". И весьма "подмоченная" семейная ситуация. Надо было знать свое место…

    Примечания

    131. Впрочем, кажется, два месяца Марина Ивановна жила в комнате, которую ей снял Литфонд, бесплатно.

    Разделы сайта: