• Приглашаем посетить наш сайт
    Фет (fet.lit-info.ru)
  • Саакянц А.: Марина Цветаева. Жизнь и творчество
    Последняя Франция (1937 — июнь 1939).
    1937-й (до катастрофы)

    Последняя Франция (1937 — июнь 1939)

    1937-й (до катастрофы)

    "Мой Пушкин". Отъезд Али в Москву и ее письма. Всемирная выставка в Париже. "Пушкин и Пугачев". "Повесть о Сонечке".

    Ничто поначалу не предвещало, что наступивший год сломает жизнь цветаевской семьи…

    Переболев гриппом, Марина Ивановна спешно оканчивала очерк "Мой Пушкин". О Пушкине ее младенчества, о творце ее души, когда каждое его слово, поначалу не всегда понятное, с неотвратимостью судьбы давало свои "всходы", лепило характер девочки — будущего поэта. И первым таким словом было — любовь. "Пушкин меня заразил любовью. Словом — любовь… Когда жарко в груди, в самой грудной ямке (всякий знает!) и никому не говоришь — любовь. Мне всегда было жарко в груди, но я не знала, что это — любовь". Любовь в ее обреченности, любовь в ее гордости: цветаевская героиня первая идет на объяснение и первая — на разрыв, головы не обернув: так научила ее Татьяна Ларина. (И собственный опыт: как раз в те дни, что перебеливала "прозу о Пушкине", Марина Ивановна, оставляя за собой последний жест окончательного разрыва с Анатолием Штейгером, отправила ему подчеркнуто-сухое, деловое письмо, прося вернуть куртку, которую она некогда с любовью ему послала — письмо от 22 января.) И "свободная стихия" пушкинского "К морю", отождествившаяся со свободной стихией стиха. И еще благодаря Пушкину, по каким-то неведомым причинам, — Пушкин тут был ни при чем, — с самых ранних лет вошло в ребенка ощущение кануна, за которым никогда не наступит день; ожидание — за которым никогда не наступит свершение. Как в стихотворении шестнадцатого года: "Нету за субботой воскресенья!". И еще одно, — с чего и начинается очерк, написанный на пушкинскую кончину: Пушкин был первым ее поэтом, и ее первого поэта — убили. Поэтов всегда убивают, будь то пуля, самоубийство, — убивает сама жизнь, которая для поэта — непереносима. Это прозрение даровано было Цветаевой тоже Пушкиным…

    Она вернулась к "Стихам к Пушкину" (1931 год), переписала их для "Современных записок".

    "…Дела: — Попытка помещения своего французского Пушкина: NRF и Mesures не взяли: "Apres tout, ca ne donne pas 1'impression d'un poete genial: lieux communs…"[116]

    Слоним, в общем, заканителил, и нынче 26 января, французское торжество в Сорбонне без моих переводов.

    Была у наглой дамы Т-вой, которая якобы все на свете может устроить и пристроить, — после (моего) чтения Песни Пира во время Чумы: — Положим, это не Пушкин, но стихи хорошие. (Скорее осуждающе): — Как вообще можно переводить стихи? — И дальше: Я не могу обращаться к милейшему Габриэлю Марселю — я его уже о стольком просила! — и, дальше: — Дюбосс меня так любит, что, думаю, не откажется передать их Полю Валери…

    — автор чисто-мозгового дневника (NB! мыслей — и даже размышлений) — о Достоевском, и т. д., и никого так, как Достоевского, не любит, так что как раз — "по адресу"…)

    И, дальше:

    Вам никогда не хотелось написать роман? — Если бы мне хотелось, я бы его написала. (Она, кокетливо): — Нет? Почему?

    Крашеная. Старая. Еврейка и даже ж<идо>вка.

    * * *

    Стихи к Пушкину в субботу отнесены Рудневу, сданы на руки его жене. Молчание.

    "[117].

    (Запись от 26 января.)

    Она была раздражена: неудачами литературных дел, людским невниманием, непониманием. Получив от Иваска статью о ее творчестве, не скрыла разочарования и ответила довольно резким письмом, где упрекала его в мертвечине, в бесплодном умствовании:

    "У Вас на живую жизнь — дара нет"; "Нужно уметь читать"; "Вы настоящего от подделки не отличаете, верней — подделки от настоящего, оттого и настоящего от подделки. У Вас нет чутья на жизнь, живое, рожденное. Нет чутья на самое простое. Вы все ищете — как это сделано. А ларчик просто открывался — рождением".

    Она оставалась верна себе в своей вражде к эстетству: бездушию — о чем еще сколько лет назад писала Бахраху, о чем недавно написала поэму "Автобус". И все же терпеливо разъясняла глухому заочному собеседнику свои "Переулочки", прося не сердиться:

    "А если мне суждено этим письмом Вас потерять — то предпочитаю потерять Вас так, чем сохранить — иначе. Ну, еще один — не вынес!"

    Но Иваск "вынес": они с Мариной Ивановной не поссорились.

    * * *

    Февраль проходил в хлопотах по устройству Пушкинского вечера; опять Марина Ивановна обратилась за помощью к В. Н. Буниной в распространении билетов. Она отказалась от большого зала "Токио", так как хотела, чтобы на вечере присутствовала ее, то есть "демократическая" публика, которая в богатые залы не пошла бы. В первых числах месяца вышла однодневная двенадцатистраничная газета "Пушкин", с цветаевским переводом "Бесов". (Остальные переводы Пушкина Цветаева имела удовольствие прочесть на вечере, устроенном негритянским населением Парижа.) "Последние нрвости" четырежды анонсировали вечер Цветаевой. Он состоялся 2 марта и прошел с успехом, — даже и в денежном отношении.

    Затем начали сгущаться печали и волнения.

    Десятого марта скоропостижно умер Евгений Замятин. Марина Ивановна должна была увидеться с ним за день до этого. На его похоронах почти не было людей — о чем она с горечью писала Ходасевичу.

    * * *

    в том, что в России она найдет применение своим способностям, ни перспективы полноценной журналистской работы во Франции, ни остававшиеся друзья. Что до семьи, то само собою подразумевалось, что в недалеком времени все соединятся на родине. У Али же было страстное нетерпение ехать как можно быстрее.

    Она рассказывала мне, что перед отъездом зашла проститься к Буниным; вспоминала, как Иван Алексеевич спросил брезгливо-жалостливо: "Ну куда ты едешь? Что тебя там ждет? Будешь работать на макаронной фабрике и у тебя будут шершавые пятки!" Последние слова рассмешили и удивили ее: почему именно пятки будут шершавые?.. Увы, бунинские предсказания сбылись, притом неизмеримо более жестоко…

    (И тем не менее она никогда не сожалела о своем поступке.

    "…совсем не ужасно, когда "люди бросают то место, в котором они воспитывались", — если это место не является их родиной по духу, — писала она Н. Асееву на десятом году своих тюремно-лагерно-ссылочных мук. — Франция, которую я очень люблю, такой родиной для меня не была и быть не могла. И я никогда, в самые тяжелые минуты, дни и годы, не жалела о том, что я оставила ее. Я у себя дома, пусть и в очень тяжелых условиях — несправедливо-тяжелых! Но я всегда говорю и чувствую "мы", а там с самого детства было "я" и "они". Правда, это никому не нужно, кроме меня самой…")

    Уезжала Аля 15 марта, нагруженная множеством даров: от постельного белья до старого граммофона, трогательно подаренного матерью, с юности обожавшей эту "игрушку". Сохранились фотографии проводов на вокзале: Марина Ивановна, Мур, Маргарита Николаевна и Владимир Иванович Лебедевы и их дочь Ируся.

    друзьям поначалу почти каждый день, полная восторга от неузнаваемого города, ослепленная Красной площадью, Кремлем со звездами, Мавзолеем, магазинами, многие из которых, на ее взгляд, были не хуже парижских. Только в Москве, писала она, и оказалось возможным создать такое "высокохудожественное и показательное произведение искусства", как чудесный фильм "Цирк" (от него она была в восхищении еще в Париже). Она описывала талый снег, спешащую толпу, "розовые, палевые — цвета пастилы — домики" в районе Арбата, где жила (в Мерзляковском переулке, у Елизаветы Яковлевны); совершенно необыкновенных детей; "магазины, отели, библиотеки, дома, центр города — что-то невероятное"; "вообще тут конечно грандиозно и невероятно, и я хожу и жадно всматриваюсь во все". Радовалась, что не услышала на улице ни одного бранного слова, ни одного "гнусного предложения". И так далее, в том же духе…

    Чувства Марины Ивановны? К сожалению, ее письмо Тесковой с рассказом об Алином отъезде и предшествующих днях пропало. А полтора месяца спустя она описывает события сдержанно:

    "Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная… перебегала от одного к другому, болтала, шутила… Потом очень долго не писала… Потом начались и продолжаются письма… Живет она у сестры С<ергея> Я<ковлевича>, больной и лежачей, в крохотной, но отдельной комнатке, у моей сестры (лучшего знатока английского на всю Москву) учится по-английски. С кем проводит время, как его проводит — неизвестно. Первый заработок, сразу как приехала — 300 рублей, и всяческие перспективы работы по иллюстрации. Ясно одно: очень довольна…"

    * * *

    Жизнь Марины Ивановны какое-то время шла под знаком пушкинской годовщины. В печати упоминаются цветаевские переводы и очерк (и о прошедшем ее вечере был доброжелательный отзыв). 25 марта Цветаева участвовала в вечере стихов; 6 июня читала на Пушкинском вечере французского Пушкина. А до этого, в мае, после отказа нескольких журналов напечатать цветаевские переводы Пушкина, наконец появились пять стихотворений в журнале доминиканцев "La Vie Intellectuelle". Устроил это В. В. Вейдле, профессор православного богословского института. "Очень тронута неизменностью Вашего участия", — писала ему Цветаева 26 мая. Вейдле скрыл от Марины Ивановны, почему ее переводы не подходили французам и не были напечатаны в двух известных журналах.

    "Дело в том, — писал он позднее, — что Цветаева невольно подменила французскую метрику русской. Для русского уха переводы эти прекрасны, но как только я перестроил все на французский лад, я и сам заметил, что для французов они хорошо звучать не будут. Не сказал я об этом Цветаевой… Довольно было у нее обид и без того. Трудно ей жилось в Париже, и в русском Париже".

    "правоверной" эмиграции, Цветаева невольно, пусть и эпизодически, подпадала под влияние мужа и его единомышленников. Поэтому отнюдь не неожиданно звучат ее слова в письме к Тесковой от 14 июня, после того как она посетила парижскую Всемирную выставку.

    На холме Шайо был сооружен монументальный советский ("сталинский") павильон с устремленной наверху с востока на запад огромной безвкусной скульптурой В. Мухиной "Рабочий и колхозница", несущих в поднятых руках серп и молот — эмблему советского государства. А напротив разместился очень похожий немецкий ("гитлеровский") павильон, той же — сташестидесятиметровой, высоты, увенчанный орлом со свастикой в когтях. Сравнивая оба павильона, Цветаева писала Тесковой, что советский похож на "украшавшую" его скульптуру, что он и "есть — эти фигуры. А немецкий павильон есть крематорий плюс Wertheim[118]. Первый жизнь, второй смерть, причем не моя жизнь и не моя смерть (оговорка, которая мало что меняет. — А. С.), но все же — жизнь и смерть. И всякий живой — так скажет. Видела 5 павильонов — на это ушло 4 часа — причем на советский добрых два… Павильон не германский, а прусский… Не фигуры по стенам, а идолы…" На советских "идолов" Марина Ивановна упорно закрыла в тот момент глаза, подменила аналогию — противопоставлением. Она воистину оглохла, ослепла и обеспамятовала, когда выводила в письме к Тесковой это слово: жизнь. Жизнь, воздвигавшаяся на крови и руинах… Неужто Марина Ивановна забыла "Россию-мученицу", голодную и разоренную Москву, свои бессмысленные "службы", наконец — гибель маленькой Ирины?..

    Иван Бунин, которого она несправедливо назвала "холодным, жестоким и самонадеянным барином", всю жизнь не переставал мучиться зверствами революции. Но он же говорил: "Люди спасаются недуманьем".

    В этом "недуманье", уходе от реальности в некие роковые моменты, и было спасенье Цветаевой. Если б тогда она додумала до конца, — то он и пришел бы, конец — конец ее жизни. А ведь ей предстояло, ради мужа и сына, ехать в Россию, в эту новую жизнь. И здесь начинали действовать защитные силы поэта. Они еще оставались…

    * * *

    "Пушкин и Пугачев". "Попытка первого (приблизительно) чистовика" начата, по записи автора, "12 апреля 1937 года, ровно месяц после Алиного отъезда: уборка, шитье, аптека, всякое — всё, кроме", — фиксировала и жаловалась в тетради Марина Ивановна. В середине июня уже переписывала рукопись для нового журнала "Русские записки" (созданного на базе "Современных записок". На обложке значилось: "Париж — Шанхай", ибо поначалу туда были привлечены дальневосточные авторы. Редакция, однако, находилась в Париже, и журналом заправляли главным образом сотрудники "Современных записок").

    О чем — "Пушкин и Пугачев"? О любви: тайном жаре. Здесь эти блоковские слова Цветаева сделала своим девизом и провозгласила: "Тайный жар и есть жить".

    И еще это — манифест поэта-романтика.

    Пугачев — злодей, но именно им, злодеем, маленькая Марина была зачарована в "Капитанской дочке". А потом, вслед за нею, и Аля, записавшая еще тогда, в Москве, что любит Пугачева за то, что он злодей и самозванец. В повести Пушкина Гринев, отождествленный с автором — поэтом, испытывает к Пугачеву те же самые чувства, — и главное, что и с Пугачевым происходит то же самое: враги тянутся друг к другу поверх неумолимых, казалось бы, обстоятельств. Цветаева разбирает пушкинскую повесть, словно бы подвергая сложному психологическому исследованию пословицу "От любви до ненависти один шаг". Другие герои повести для нее попросту неинтересны. Кроме Швабрина — предателя и тоже врага Гринева.

    И еще в "Пушкине и Пугачеве" Цветаева, во всегдашней своей манере живого о живом, развивает идею поэзии и правды. Пугачев правды, то есть исторической реальности, был низким, трусливым злодеем и предателем, — и это знал Пушкин, написавший сначала "Историю Пугачевского бунта" и только после этой работы — "Капитанскую дочку", где создал своего Пугачева; беса, людоеда, но притом — высокого, бесстрашного "доброго мо'лодца". И дело здесь, считает Цветаева, не в Пугачеве, не в том, каким все-таки он был в окончательной правде, а в Пушкине. "Был Пушкин — поэтом. И нигде он им не был с такой силой, как в "классической" прозе "Капитанской дочки"", — утверждает она в последних словах этого романтического очерка.

    "Поэт не может любить врага. Поэт не может не любить врага, как только враг этот ему в (лирический) рост. Враг же низкого уровня ему не враг, а червь: червь или дракон, — смотря по калибру. Не был врагом Андрею Шенье казнивший его… Монстр не есть враг. Враг есть — равенство. У поэта на вражду остаются одни явления, одно явление: бессмертная низость в каждом данном смертном. Безличная низость в каждом данном лице (личности). И бессмертная с нею — война. От начала мира до конца его с этой бессмертной безличной низостью бьется бессмертный — безымянный под всеми именами — поэт.

    Увидим это на живом примере Капитанской дочки:

    Швабрин Гриневу (Пушкину) не враг. Швабрин Гриневу — червь. Есть что раздавить, не с кем враждовать. Враг — для ноги (подошвы), а не для души.

    Пугачев Гриневу (Пушкину) не враг, ибо если это вражда, то — что же любовь?

    Врага — нет. Есть гриневский фактический противник, — казенный противник, душевный, фактический и всяческий союзник.

    Вместо долженствовавших бы быть двух врагов — ни одного.

    Поэт не может любить врага. Любить врага может святой. Поэт может только во врага влюбиться.

    Со времен Гомера — до наших, в которых, возвращая нас в первые, прозвучало слово:

    В своего врага влюбленный.

    …Что все взаимоотношения Гринева с Пугачевым как не рыцарский роман? Чистейший, скажем по-пушкински, донкишотизм.

    Не возможность измены и не легкомыслие страшили в Пушкине декабристов, а ненадежность вражды. Та внутренняя свобода, тот внутренний мир, с революционным несравнимые, которые и составляют сущность поэта… Но здесь революционеры делают ошибку: внутренний мятеж поэта не есть внешний мятеж и может обернуться и оборачивается против них же, как только они сами оборачиваются законной, то есть насильственной, властью.

    Этим мятежам — не по дороге.

    — либо стихия, либо ценность, либо — цельность, и не может враждовать с человеческим абсолютом — своими героями. Поэт может враждовать только с данным случаем и со всей человеческой низостью, которые (и случай и низость) могут быть всегда и везде, ибо этого ни один лагерь не берет на откуп. С данным случаем человеческой низости (малости). Поэтому если вражда поэта понятие неизменное, то точка приложения ее — непрерывно перемещается.

    Один против всех и без всех.

    Враг поэта называется — все. У него нет лица…

    ---

    Политическая ненависть поэту не дана. Дана только человеческая. Дан только божественный и божеский гнев — на все то же, которое он узнает всюду и не узнавая которого он противнику распахивает руки".

    * * *

    Аля прислала несколько писем: об эпизодической (пока) работе, о надежде осенью на штатную. По просьбе матери она связалась с сестрой актрисы Веры Павловны Редлих (знакомой еще по дореволюционной Феодосии) и узнала от нее о судьбе Софьи Евгеньевны Голлидэй. Видимо, что-то шевельнулось в вещем сердце Марины Ивановны, когда она просила дочь разыскать "Сонечку"…

    "когда прилетели Челюскинцы": значит, три года назад…

    И Цветаева принялась за "Повесть о Сонечке" — самую большую и самую последнюю свою прозу…

    Работала она уже не в Ванве. С 11 июля она с сыном находилась в Лакано-Осеан (Жиронда), в небольшом новом поселке на берегу Бискайского залива — много южнее Сен-Жиля, где жила одиннадцать лет назад. В то время это было сравнительно безлюдное равнинное место с обширным пляжем. Песок, дюны, позади — насаженный сосновый лес, — для прогулок место довольно унылое. Мелкое море без рыбачьих лодок и без рыбы. Снимала Марина Ивановна отдельный маленький домик: комната, кухня, терраса. Сергей Яковлевич обещал приехать в августе. (Не приедет…)

    Наступил монотонный покой: общение с морем, вынужденное пребыванье на пляже. Но, увезя Мура, Марина Ивановна хотя бы на время спасала сына от хождения с отцом на демонстрации Народного фронта, от посещения коммунистического ресторанчика "Famille Nouvelle"… А сама могла спокойно читать новый роман Сигрид Унсет, сравнивать с Седьмой Лагерлёф, делиться с Тесковой своим разочарованием, но главное — самозабвенно погрузиться в "Повесть о Сонечке".

    Молодость в голодной Москве. Весна девятнадцатого, подарившая Марине Ивановне подругу: трогательную, бесконечно талантливую и столь же не защищенную от жизни маленькую актрису. Теперь, почти двадцать лет спустя, Цветаевой кажется, что Сонечка была чуть ли не самой сильной и нежной ее привязанностью за жизнь… Впрочем, речь ведь идет о художественном творении, о повести. О правде, преображенной в поэзию. О дружбе, любви и радости, которые люди дарили друг другу в страшные, нечеловеческие годы, когда удачей считалось раздобыть "впрок" — гроб, а особенным везеньем — если старухе достанется женский (розовый), а не мужской (голубой). Мгновенья, отданные искусству, взаимной поддержке, разговорам о любви… "Целая минута блаженства! Да разве этого мало хоть бы и на всю жизнь человеческую?.." — этими словами кончается "Повесть", — словами Достоевского. Ибо все в "Повести о Сонечке", относящееся к главной героине, написано в духе и стиле раннего Достоевского: "Неточки Незвановой" и "Белых ночей", — именно "Белые ночи" Сонечка читала с огромным неизменным успехом. От Кати из "Неточки Незвановой" С. Е. Голлидэй под пером Цветаевой "унаследовала" пылкость, прямодушие, черные кудри, пылающие щеки, горящие глаза — и всю любовную "ауру", окружающую героинь Достоевского, экзальтацию обожания и восторга[119]"книжным", а именно литературным, художественным, живым.

    И не только она. Маленький пылкий темпераментный "Павлик" — Антокольский, собирательный образ поэта. Через внешние приметы, через жест и интонацию Цветаева с огромной художественной силой умела передать характер человека. Высокий "мрачный красавец" — "Юра": Завадский, безнадежная любовь Сонечки… и автора, — олицетворение, в цветаевском понимании, бесстрастного и неотразимого "Ангела" — Каменного Ангела ее пьесы и Святого Антония Метерлинка. Володя Алексеев — благородный рыцарь, мужчина на старинный лад… Диалоги, монологи (преимущественно Сонечкины), сценки… Бездна юмора и любви. Москва девятнадцатого года. Не страшная и не прекрасная (никакого преувеличения!), а родная. Ожившие родные лица. "И все они умерли…" Именно все, даже те, кто еще жил. Потому что тех "Павлика" и "Юру" не вернуть, так же, как Сонечку и Володю… Нет: вернуть. Волею поэта остановить те мгновенья:

    "Чем больше я вас оживляю, тем больше сама умираю, отмираю для жизни, — к вам, в вас — умираю. Чем больше вы — здесь, тем больше я — там. Точно уже снят барьер между живыми и мертвыми, и те и другие свободно ходят во времени и пространстве — и в их обратном. Моя смерть — плата за вашу жизнь. Чтобы оживить Аидовы тени, нужно было напоить их живою кровью. Но я дальше пошла Одиссея, я пою вас — своей".

    Страшные, гениальные и вещие слова…

    * * *

    На "Повесть о Сонечке", предназначавшуюся для "Русских записок", ушло все лето и начало осени. 20 сентября Марина Ивановна вернулась в Ванв. Через неделю написала Тесковой: рассказывала о своей работе, о беженцах из Испании, о дне, проведенном с испанцем ("Теперь друг — на всю жизнь"), грустила, что нет денег съездить в Прагу; сообщала, что видела в кино похороны Масарика. Осведомлялась, читала ли Тескова романы американской писательницы Перл Бак (из китайской жизни)…

    Примечания

    116. "Вообще, это не производит впечатления гениальности: общие места" (фр.).

    117. Ну вот (фр.).

    118. Несгораемый шкаф, сейф (нем.).

    "моде", некоторые "исследователи" вычитывают в "Повести о Сонечке" "лесбиянский" мотив: влюбленность автора в героиню, благо что героиня — какое роковое совпадение! — соименница Софьи Парнок. Впрочем, возражать — значит, принимать всерьез подобный абсурд.

    Разделы сайта: