• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • Фокин Павел: Цветаева без глянца (Ознакомительный фрагмент)
    Жилище

    Жилище

    1890–1900-е. РОДИТЕЛЬСКИЙ ДОМ В МОСКВЕ, ТРЕХПРУДНЫЙ ПЕР., 8

    Анастасия Ивановна Цветаева:

    С улицы (в Трехпрудном переулке, меж Тверской и Бронной) — № 8, одноэтажный, деревянный, крашенный — сколько помню его, с 1897 года, — коричневой краской, с семью высокими окнами, воротами, над которыми склонялся разлатый серебристый тополь, и калиткой с кольцом; нажав его, входили в немощеный, летом зеленый двор; мостки вели к полосатому, красному с белым парадному, — над ним шли антресоли.

    Под антресолями со стороны двора — низкие комнаты: передняя, столовая, бывшая девичья и спальня. Огибая справа заднюю сторону дома, шли мостки к ступенькам черного хода, к кухонному флигелю. Эта часть двора кончалась закоулком, заросшим желтыми акациями и тополями и упиравшимся в высокий дощатый забор, — тут колодец «домиком» с длинной рукояткой; визг ручки колодца в закоулке двора, когда воду качали, — в первые годы детства. Затем он заглох, и в жизнь нашу вступил водовоз; открывались ворота, заливалась лаем собака, громыхали колеса, плескалась вода из бочки, зимой похожей на обледенелый замок.

    В маленьких сенях черного хода — пусто. Там — лишь дверка в чулан, — в чулане живут керосин и воронка. Две толстых, обитых клеенкой и ветошью двери ведут в дом.

    <…> В маленьких, теплых сенцах — темно, на столике — керосинка, на ней широкая белая, эмалированная, с голубыми прожилками и с дырочками для пара кастрюля, в одном месте изогнутая «носиком». От нее знакомый запах подгорелого молока Налево от нее дверь в бывшую девичью; там — комод с отделениями для круп, кофе, чая, сахара. Далее, пройдя столик с керосинкой, — узкая маленькая дверка в коридорчик, ведущий в спальню. <…> Вплотную к ней — подножие лестницы в антресоли. Коричневая, крашенная масляной краской, дверь помещается на высоте трех ступеней, но она обычно раскрыта Напротив нее — высокие белые двухстворчатые двери в залу. Зала — угловая пятиоконная комната, очень высокая, как и все фасадные комнаты. <…>

    В зале — рояль и два зеркала между окон на улицу. Узкие, высокие, с подобием столиков-полок. По наружным стенам — филодендроны в кадках. В наружном углу — полукруглый зеленый диван; его выемка глубока и уютна. Спинка его — из трех полуовалов, пружинная, как и сиденье, окаймлена выгнутыми ободками орехового дерева; выпуклая резьба — гирлянды.

    На белых с золотом обоях — высоко висит над залой портрет. Молодая женщина нежной и приветливой красоты с полуулыбкой смотрит с портрета из рамы красного дерева. Голубой шелк корсажа, роза, волна каштановых волос, удлиненный овал лица, большие карие глаза, тонкий очерк носа — что-то от оленя, от лани в пугливом? — нет, победном! — и все же застенчивом очаровании. И Андрюша, ее сын, наш старший брат, похож лицом на оленя. Это — Лёрина и Андрюшина мама. <…>

    Из залы — в низкую столовую, где круглый стол и самоварный столик с желтой медной доской; окно; на стенах репродукции с картин Рафаэля — Мадонна с младенцем и Иоанн Креститель, в круглой, тяжелой черной раме, ивановское «Явление Христа народу». <…>

    Другая дверь из залы ведет в переднюю; там есть что-то колдовское: правая стена ее не стена, а тонкая стенка, в которой ходит раздвижная красная (металлическая) дверь; за ней узенькая комнатка; там сундуки Лёриной мамы.

    <…> Парадная дверь меж зеркалом, вешалкой и ларем вела ко второй, наружной — через ступень, о которую мы с Мусей, сколько прожили в отцовском доме, всегда спотыкались по близорукости. Эта последняя «холодная» передняя была просторна и по обе стороны имела шкафы-кладовки, где жили совсем необычайные вещи, обожаемые равно и нами и Андрюшей. <…>

    Дверь из залы вела в гостиную (одно время в ней стоял и папин письменный стол; тогда следующая комната звалась «мамина гостиная»). В первой за залой комнате (зала и комнаты за ней шли анфиладой), в гостиной по углам — вогнутые белые кафельные печи. Цвет гарнитура темно-красный; ковер на полу; на столе, крытом бархатной скатертью, стоячая лампа с затейливым стеклянным абажуром, вазочка для визитных карточек. Два высоких круглых столика с пятисвечными канделябрами; в них стеариновые свечи; меж окон — полукруглое ореховое трюмо на ножках, с отодвигавшимися вбок подставочками для подсвечников. Зеркало отражало висящую с потолка люстру — свечей на двенадцать, радужные огоньки хрустальных подвесков. В углах на белых круглых колоннах-постаментах — бюсты греческих богов.

    По стенам — картины в золотых рамах, главным образом мамина работа: Шильонский замок, копии пейзажей — высокие деревья, морская даль. Муся и я больше всего любили маленькую картину: синяя лунная ночь, снег, следы на снегу, вдали — смутное очертание деревни, и на холме — волк, в профиль, на снегу его голубая тень.

    — была угловая, очень холодная. Сидя за своим маленьким письменным столом, мама зимами держала ноги в меховом мешке. Высоко — в раме — голова Зевса.

    Ниже — филин на ветке. И фасад (с колоннадой) будущего папиного Музея. <…> На стене резная овальная полка с севрским и саксонским фарфором. Низкий, пузатый пепельно-зеленоватый диванчик и тяжелые низкие мягкие кресла, сплошь крытые тем же штофом. Ковер — во весь пол: серый, и по нему вязь желтоватых листьев.

    Спальня — квадратная, низкая, в два окна, по правой стене видны молодые акации и колодец; в третье — кухонный флигель и сарай. На окнах — занавесы, темно-оливковые, с ткаными цветами и с помпонами по моде тех лет, подобранными внизу в петлю. Зимой они склоняются над морозными пальмами и хрустальной игрой холода, и уютно жить в доме!

    Комод с зеркалом. Дедушкин шкаф, глубокий, низкий, шкатульчатый. В нем — кожаные картонки с папиной треуголкой (когда он в парадном мундире едет «представляться» кому-то в Петербург по делам Музея); и, как большая игрушка, папин «шапокляк» — цилиндр на пружине — выскакивает сам вверх. А потом — опять плоский! Блестит. И вот тут живет панорама с горой громоздких и легких картонок панорамных картин; в шкафу пахнет особенно: чем? Так, наверное, пахло всегда — в старину. Умывальник широкий, шкафчиком, с мраморной доской лежачей и другой — стоячей; в нем ранее был кран; сейчас умываются в фарфоровом белом с синими цветами тазу, из такого же кувшина; иногда в кувшине — льдинки. Под окном сундук; в левом углу — бабушкин комод с витыми колонками. Над ним — икона с красной лампадкой. Изголовьями ко внутренней стене сдвинутые рядом кровати упираются в поперек поставленную бабушкину кушетку, обитую оливковой узорчатой тканью. Над кроватями — бабушкин портрет в год ее смерти и маминого рождения, в ее двадцать семь лет. Она умерла еще моложе, чем Лёрина и Андрюшина мама. Темные ее глаза с тяжелыми веками мягко и печально глядят на нас.

    Рядом с маминым ночным столиком — маленькая дверка; за ней — коридорчик, узкий, темный, ведущий к черному ходу. <…>

    — лестница! Она живет в доме не похожей ни на что жизнью… Уют широких перил с выточенными перекладинами, стоящими, как две кегли, одна на другой, с блюдечком посредине… <…>

    Напротив лестницы — Лёрина квадратная комната. Она — над спальней и, как спальня, выходит двумя окнами в уголок двора, где акации и колодец, а одним — на мостик в кухню; только это глубоко внизу. Отсюда, как из Андрюшиной и наших комнат, близко видны голуби и слышно их курлыканье.

    Страстно любимый Мусей Лёрин книжный шкафчик со вставленными в створки зеркалами; направо — диванчик, кресло и стол. Тут Лёра рисует цветы.

    В Андрюшиной комнатке — кровать, над ней портрет его мамы, в овальной раме, и столик; за ним он учится. Напротив низенькой балюстрады над лестницей еще дверь в проходную комнатку, за которой собственно детская — длинная, с тремя окнами; два — с видом на крыши домов и купол Палашевской церкви, третье, в глубине, — в серебряный тополь у ворот. Напротив окон глубоко выдается в комнату белая с синим, блестящая кафельная печь. По бокам Мусина и моя кровати, обе по той же стене, Мусина ближе к двери.

    — висячая лампа над столом. В стеклянном резервуаре — зеленое керосиновое море. Оно мутно сияет и плещется, когда лампу тронешь рукой. Над горелкой и стеклом — белый круг, над его отверстием на потолке — золотое пятно. От горящей лампы пышет свет, жар. Лампа плавает в воздухе, как волшебная рыба. От нее убегает темнота. За вещами всюду вспыхивают их тени. Мусина рука тянется к книге — читать… [15: 40–45]

    Из письма А. А. Тесковой. Париж, Ване, 20 января 1936 г.:

    Еще в 1909 году — совсем девочкой — я писала.

    Засыхали в небе изумрудном
    Капли звезд — и пели петухи…
    — чудном…
    Чудный дом, наш дивный дом в Трехпрудном —
    Превратившийся теперь в стихи!

    Это я писала, еще будучи в нем, … А потом — 1919 г. — стоим с уже 6-летней Алей — перед нами:

    окна залы, и видим, как на подоконниках, из глиняных мисок, чужие люди хлебают вареную воблу.

    А потом — 1920 г. — стою перед ним — и нету. Закрываю глаза — есть, открываю — нет: одни развалины камина торчат. — Снесли на дрова, ибо был деревянный: из мачтовой строевой сосны. Было ему — около 100 лет. Его старик Иловайский (дед моих старших Halbbruder и Halbschwester[13]) дал в приданое своей дочери Варваре Димитриевне, когда выходила замуж за моего отца.

    не мой дом, и получил его после отца в наследство брат Андрей, но любила и воспела его — я [8; 432].

    1890–1900-е. ДАЧНЫЙ ДОМ В ТАРУСЕ

    Анастасия Ивановна Цветаева:

    — так густо кругом. В высоком плетне — калитка на дорогу. Если встать лицом к Оке, влево грядки, за ними — малина, смородина и крыжовник, за домом крокетная площадка.

    Две террасы (одна над другой, столбиком); балюстрада нашей детской доверху продолжена перекладинами, чтобы мы не упали. Перед террасами — площадка меж четырех тополей; между двух из них — мои детские, стульчиком, с загородками качели. А настоящие качели между четырех орешников, носящих наши четыре имени: Лёра, Андрюша, Муся и Ася.

    Внизу, под дачей, — пески, Ока, луг. Позади дачи — «большая дорога» — молодым леском выход в поле. Справа от дачи, если лицом к Оке, — «старый сад» — поляны одичалых кислейших яблок [15; 48].

    –1921. МОСКВА. ДОМ В БОРИСОГЛЕБСКОМ ПЕР.

    Ариадна Сергеевна Эфрон:

    — двухэтажный с улицы и трехэтажный со двора старый дом номер б по Борисоглебскому переулку, недалеко от Арбата, от бывшей Поварской и бывшей Собачьей площадки. Тогда напротив дома росли два дерева — мама посвятила им стихи «Два дерева хотят друг к другу» — теперь осталось одно, осиротевшее. В квартиру № 5 этого дома мы переехали из Замоскворечья, где я родилась. Квартира была настоящая старинная московская, неудобная, путаная, нескладная, полутораэтажная и очень уютная. Две двери из передней вели — левая в какую-то ничью комнату, с которой у меня не связано никаких ранних воспоминаний, правая — в большую темную проходную столовую. Днем она скудно и странно освещалась большим окном-фонарем в потолке. Зимой фонарь этот постепенно заваливало снегом, дворник лазил на крышу и выгребал его. В столовой был большой круглый стол — прямо под фонарем; камин, на котором стояли два лисьих чучела, о которых еще речь впереди, бронзовый верблюд-часы и бюст Пушкина. У одной из стен — длинный, неудобный, черный — клеенчатый или кожаный, с высокой спинкой — диван и темный большой буфет с посудой.

    Вторая дверь из столовой узким и темным коридором вела в маленькую мамину комнату и в мою большую детскую. В детской, самой светлой комнате в квартире, — три окна. Окна эти в памяти моей остались огромными, с пола до потолка, такими блестящими от чистоты, света, мелькавшего за ними снега! Недавно, войдя во двор нашего бывшего дома, убедилась в том, что на самом деле это — три подслеповатых и — тусклых оконца. Такие они маленькие и такие незрячие, что не удалось им победить, затмить в моей памяти тех, созданных детским восприятием и дополненных детским воображением!

    Налево от двери стояла черная чугунная печка-колонка, отапливавшаяся углем, за ней большой и высокий, до потолка, книжный шкаф, в котором стояли детские книги моей бабушки, М. А. Мейн, мамины и мои. В самом нижнем отделении шкафа жили мои игрушки, их я могла доставать сама, а книги мне всегда доставала и давала мама. К шкафу примыкала изножьем моя кроватка с сеткой, а изголовьем — к сундуку очередной няни. Ни больших столов, ни взрослых стульев в этой комнате не помню — однако, они должны были быть. Помню мягкий диван между крайним окном и дверью. Помню картины в круглых рамах — копии Греза, одна из них — девушка с птичкой. Над моей кроватью был печальный мальчик в бархатной рамке. Какие-то из этих картин — а м. б. и все они — были работы бабушки Марии Александровны. Детская была просторна, ничем не загромождена.

    Выйдя из детской всё в тот же узкий темный коридорчик, проводя рукой по левой его стене, можно было нащупать дверь в мамину комнату. Это была единственная на моей памяти настоящая мамина комната — не навязанный судьбой угол, не кратковременное убежище, за которое скоро нечем будет платить и которое придется сменить на другое, почти такое же, только рангом ниже и этажом выше…

    Комната была небольшая, продолговатая, неправильной формы в виде буквы «Г», темноватая, т. к. окно было прорезано почти в углу короткой ее стороны — мешала смежная стена детской. Почти весь свет этого окна поглощался большим письменным столом. Справа на столе, вдоль короткой стенки закоулка, в котором помещался стол, стояли рядком книги, лежали тетради, бумаги. Среди безделушек (впрочем, «безделушки» самое неподходящее для маминого письменного стола слово! То были не безделушки, а вещи с душой и историей, далеко не случайные и не всегда красивые) — среди вещей, за которыми я, маленькая, жадно и бесполезно тянулась, была высокая, круглая, черного лака коробочка с перьями и карандашами, называвшаяся «Тучков-четвертый», потому что на ней был прелестный миниатюрный портрет этого двадцатидвухлетнего генерала, героя 1812 г. — в алом мундире и сером плаще через плечо.

    — две маленьких металлических руки, выглядывавших из кружевных манжет, скрывавших пружину, две темных руки, цепко сжимавших пачку писем. Боязнь и любопытство вызывала странная черная фигурка Богоматери, когда-то привезенная дедом Иваном Владимировичем Цв<етаевым> из Италии. Это была средневековая Мадонна с лобастым личиком и широким разрезом невидящих глаз, величиной с ладонь, тяжелая, то ли чугунная, то ли железная. В животе фигурки открывалась двустворчатая дверка — Богоматерь оказывалась внутри полая и вся утыканная острыми шипами. — В средние века, — рассказывала мама, — в Италии была такая статуя — выше человеческого роста. В нее запирали еретиков — закрывали дверцу, и шипы пронзали их насквозь. Средние века, Италия и еретики были для меня понятиями весьма туманными, но, глядя на шипы и трогая их пальцем, я всей душой восставала против средневековой Италии и такой Божьей Матери — за еретиков!

    Между столом и дверью находилось углубление, вроде ниши, задергивавшееся синей занавеской. На одной из полок лежала, завернутая в шелковый платок, белая гипсовая маска, снятая с папиного умершего от туберкулеза брата Пети. <…>

    На полках было много всяких интересных вещей — морские звезды, раковины, панцирь черепахи — и стереоскоп и множество двойных фотографий к нему — Крым, мама, папа, Макс, Пра, мы с Андрюшей, еще всякие знакомые и просто виды. В стереоскопе всё выглядело настоящим, совсем живым, хоть и неподвижным.

    Стена по правую сторону двери была свободна, возле нее ничего не стояло, кроме старого вольтеровского кресла, к ней можно было подходить вплотную и водить пальцем по розам светлых обоев. <…> Еще на стене висели небольшие, цветные, очень мне нравившиеся репродукция Врубеля — помню «Пана», «Царевну-Лебедь».

    На противоположной стене был большой папин портрет, написанный приятельницей моих родителей, художницей Магдой (Нахман. — во время папиной болезни. Папа полулежал в кресле, с книгой в руке, ноги его были закутаны пледом. Фон портрета был ярко-оранжевым, то ли занавес, то ли условный закат…

    Висел портрет над широкой и низкой тахтой, покрытой куском восточного в лиловато-зеленую расплывчатую полосу шелка. <…> С потолка спускалась синяя хрустальная люстра с тихо звеневшими длинными гранеными подвесками, очень старинная и красивая. На полу, прямо под люстрой, лежала волчья шкура, казавшаяся мне по ее и моей величине медвежьей. <…>

    От изголовья тахты до стены с Кусачьей шкуркой все пространство занимал огромный старинный секретер, из которого мама иногда доставала музыкальную шкатулку, довольно тяжелую, темного дерева с инкрустациями. Она играла несколько грустных, медленных пьесок, отчетливо выговаривая мелодию. <…> Помимо музыкальной шкатулки у мамы была еще и настоящая старая шарманка, купленная у настоящего старого шарманщика. И мама, и папа, и их молодые гости с увлечением крутили ручку шарманки, игравшей с хрипом и неожиданными синкопами «Разлуку».

    Для того чтобы попасть на второй этаж квартиры, нужно было проделать весь путь обратно, через темный коридор в столовую, оттуда в переднюю,'и, попав в другой коридор, подняться по довольно высокой и крутой лесенке. Лесенка оканчивалась площадкой, хорошо освещенной окном; на нее выходили двери большой кухни, куда мне, маленькой, ход был запрещен, ванной, чулана и уборной. Еще один, последний, коридорчик вел мимо маленькой комнаты (где всего только и умещалось, что кровать с ничем не покрытым матрасом, стол, стул и бельевой шкаф) в папину большую и не очень светлую, т. к. часть ее тоже кончалась каким-то закоулком; папину комнату я помню не очень отчетливо [18; 400–402].

    Николай Артемьевич Еленев:

    Две кровати у стены, изголовье к изголовью. На бесцветных стенах ни одной картины, ни одной фотографии. Неряшливый деревянный стол, неубранная посуда. Табачный дым. И в нем тусклая электрическая лампочка [1; 273].

    Мария Сергеевна Булгакова (во втором браке Степуржинская; 1898–1979),

    У нее всегда все было выворочено, но в Медоне было лучше всего: одно время три комнаты с кухней и ванной. Только Марина сама ничего не умела делать. Почему-то в одной из квартир, в середине ее комнаты стояла огромная «poubelle»[14] [5; 121].

    (1888–1982), меценатка, знаменитая «петербургская красавица» Серебряного века, близкая знакомая многих известных русских поэтов и художников. В 1919 г покинула Россию, жила в Париже, в начале 1937 г. переехала в Лондон. В записи В. Лосской:

    1934–1938. 26, RUE J. В. POTIN. ВАНВ. ПРИГОРОД ПАРИЖА

    Вадим Леонидович Андреев:

    Она жила за городом, на границе Кламара и Малакова, в большом доме с полуобвалившимися лестницами, выбитыми окнами, таинственными закоулками, в доме, который мог бы символизировать нищету рабочего пригорода [3; 176].

    Вера Леонидовна Андреева:

    что-то жарилось [1; 366].

    1939. В ГОЛИЦЫНО. ПОД МОСКВОЙ

    Татьяна Николаевна Кванина:

    Комната ее поразила нас хаотическим беспорядком: все лежало вперемешку. Но и тут, в Голицыне, и особенно в Москве, скоро стало понятно, что в этом беспорядке есть свой порядок и смысл. Марина Ивановна прекрасно помнила, где что лежит, не тратила ни секунды, доставая нужное. А лежало все сверху, как я поняла, потому, что Марина Ивановна не желала тратить времени на открывание и закрывание ящиков и шкафов, на запоминание, что где: тут все было на виду [1; 470].

    1941. МОСКВА. ПОКРОВСКИЙ БУЛЬВАР, 14

    Комната Марины Ивановны имела 14 кв. м, несколько продолговатая. Стены до потолка были окрашены масляной краской абрикосового цвета. Раньше в ней находились я и моя младшая сестра.

    Однажды M. И. пригласила меня зачем-то к себе.

    Я вошла и очень смешалась. Продолговатая комната стала узким тоннелем. Вдоль обеих стен стояли запакованные тюки, оставляя узкий проход к окну, где стоял письменный стол. На нем вперемешку с книгами, бумагами, неизменным кофейником и папиросами лежали сковорода, немытая посуда и почему-то туфель. Вдоль комнаты была протянута бельевая веревка [4; 157].

    Из письма А. С. Эфрон. 1961 г.:

    Помню, как я пришла в начале зимы 41-го года к Марине вечером домой на Покровский бульвар.

    Большой домина, двор — колодец. Жила она то ли на шестом, то ли на седьмом этаже. Небольшая двух-или трехкомнатная квартира, у Марины Ивановны вместе с Муром комнатка метров 12–13. Я эту комнату помню отлично: одно окно, вдоль окна вплотную простой продолговатый деревянный стол. Рядом с ним впритык кровать Марины, вернее, не кровать, а топчан с матрацем, или же два составленные рядом кофра, на них — матрац, а сверху плед. Во всяком случае, жесткое и неуютное ложе. Я сидела на нем и чувствовала, как жестко. Комната неприбранная, масса наброшенных вещей: через всю комнату и над столом — веревки с висящими на них тряпками из мохнатых полотенец и просто полотенца. На столе в беспорядке еда и посуда — чистая и грязная, книги, карандаши, бумага — как бывает на столах, за которыми и едят и работают. Под потолком — тусклая, желтоватая, неуютная лампочка без абажура. С другой стороны стола кровать Мура. Один или два стула, чемоданы. Что-то шкафа я не припомню, может быть, был в стене, но помню хорошо, что на стене, около топчана Марины — под простыней платья и пальто; также и на другой стене около кровати Мура [1; 445–446].

    Примечания

    Раздел сайта: