• Приглашаем посетить наш сайт
    Спорт (sport.niv.ru)
  • Бояджиева Л.: Марина Цветаева. Неправильная любовь
    "Душ раскаленных — водопой"

    «Душ раскаленных — водопой»

    В час рождения Али в половине шестого утра, восемнадцатого сентября 1912 года, над Замоскворечьем витал колокольный перезвон к заутрене, словно предвещая золотоволосому новорожденному младенцу значительность и звонкость судьбы.

    Марина выбрала для дочери греческое имя Ариадна. Это одна из ее любимых мифологических героинь, которой впоследствии она посвятит стихи и трагедию. Выбор необычный, многим казавшийся странным.

    — Мариночка! Ведь куда лучше Мария, и величественно, и в честь твоей матушки, — робко сопротивлялся Сергей, не жаловавший иностранные имена. — Да и все друзья находят, что это салонно, претенциозно.

    — Глупости. Все нестандартное претенциозно, — отрезала Марина, поставив точку в споре.

    Крестины состоялись 20 декабря. Марина записала: «Пра по случаю крестин оделась по-женски, т. е. заменила шаровары — юбкой. Но шитый золотом белый кафтан остался, осталась и великолепная, напоминающая Гете, орлиная голова. Мой отец, в генеральском мундире, был явно смущен. Пра — как всегда — сияла решимостью, я — как всегда — безумно боялась предстоящего торжества и благословляла небо за то, что матери на крестинах не присутствуют. Священник говорил потом Вере — сестре Сергея: «Мать по лестницам бегает, волоса короткие, — как мальчик, а крестная мать и вовсе мужчина».

    Ариадна — ко многому обязывает — именно поэтому — АРИАДНА! — Марина придирчиво рассматривала дочь. Но находила в себе лишь восхищение и гордость. Пусть соответствует имени — за спиной вереница дедушек и бабушек, одаривших самой отменной наследственностью. И ведь сразу видно — особая кровь. Девочка — как картинка — в пол-лица голубые глазищи, только кудри не черные, как загадывала, а светлые (впоследствии рано поседевшие). Необычайно сообразительное выражение мордашки и сразу видно — ума палата. А как же еще могло быть?

    Весну прожили у Волошиных, а на лето сняли дом в Феодосии — и ребенку, и отцу нужен крымский воздух. Прелестная дача с белой верандой, выходящей к морю. Кусты олеандров в бледно-розовом и белом цвету, сочные толстомясые агавы в вазонах. В саду все время море цветов и что-то вкусненькое зреет на кустах. Нянька Зинаида с хозяйкой дома варили малиновое варенье в саду, Марина с Алей на помочах бродила рядом, боясь подпускать к тазу шустрого ребенка. Бродила, не думая ни о чем, впитывала простые, щедрые радости, подаренные летом, морем, близостью мужа, этой чудесной девочки, ароматом малины, свежестью ветерка, пахнущего морем. Она даже мало писала и была очень похожа на обычную счастливую женщину — гордилась мужем, готовящимся к выпускным экзаменам в гимназии Феодосии, вела подробные записи всех мелочей, касающихся дочери. Первые слова, первые шажки, зубки, улыбки — все совершенно необыкновенное, подробно с числами и днями.

    Были мы — помни об этом в будущем верно лихом!
    — твоим первым поэтом, ты — моим первым стихом,

    —писала Марина дочери. Это только одно из первых в серии стихов, посвященных Але. Но почему ей мерещится это «лихое будущее», откуда веет холодком?

    Поэт — неизбежно ясновидящий. Его интуитивные прорывы в параллельные миры часто пугают точными прогнозами. А может, потребность видеть трагические стороны жизни наделяет поэта особой зоркостью? Не хотела она сейчас ничего видеть, кроме банальной, слепящей глаза радости.

    …Кругом — сплошное блаженство! Аля — удивительное существо. Сергей — подарок судьбы.

    Семья, любимые книги, друзья — чуть не пол-Феодосии. Только мало пишется.

    к морю и выть! Или прыгнуть в волну с камня, чтобы было больно-больно, а потом плыть, пока духу хватит и не замелькают в глазах прощальные звездочки…

    Вспыхнет внутри пожар — и угаснет. И снова тишина, какое-то парное молоко, заливающее все внутренности. Прибой убаюкивает… Прибой-покой…

    На небе ни облачка, от веток сосны кружевная подвижная тень скользит по легкому сарафану. Марина видит няню с Алей. Глупышка пытается засунуть в рот мокрые камешки, а няня выгребает их у нее из-за щеки пальцем. Марина хотела крикнуть… но лень, расплавленная лень сковала все тело… Только подумала: Аля, как и она, ищет свою генуэзскую бусину. Чуть поодаль, в шезлонге с книгой — ему скоро сдавать выпускной экзамен за окончание гимназии — Сергей. В белой рубашке, надувающейся парусом, в крымской войлочной шляпе — лебедь белокрылый. Ноги завернул в три винта — только он так умеет: забросить ногу на ногу и еще раз переплести ступни. Родные ноги, родной человек. Ве-зе-ние!

    В соседней бухточке компания играет в мяч. Девицы, скрывающиеся под зонтиками, явно кокетничают, стреляют косточками от черешен, а два парня в закатанных холщовых брюках, с черными от загара обнаженными торсами, по всему видать, местные ловеласы, демонстрируют ловкость и стройность фигур. Особо отличается кудрявый смоляной брюнет — «цыган», как мысленно прозвала его Марина. Она не видит лица, только сверканье белых зубов и белков глаз. Ухватистые руки ловко завладевают мячом и закидывают его на сосну.

    — Моя взяла! Выиграл! Вы, Дарья Васильевна, мне теперь в должницах.

    — Не помню, чтобы мы спорили.

    — Очень даже спорили! — вмешалась подружка — миленькая блондинка в бараньих кудряшках, с обгоревшим носиком и кусочком газеты на нем. — На поцелуй! Кто мяч пять раз поймает, тому и вас целовать.

    — Глупости какие! — повела плечами Дарья Васильевна. — Так все приказчики, что у нас в лавке мотки с тесьмой кидают, будут с поцелуями лезть. — Она прикрылась зонтиком, но поздно. Цыган, обхватив кокетку за талию, поднял ее, посмотрел в лицо коршуном и впился в губы… Шли секунды, кричали над молом чайки, Ариадна захныкала, а они все стояли. Марину обожгло завистью. Почему ее никто никогда так не целовал? Или не хороша? Или этикет не позволяет? Она загорела, прядки волос, отбеленные солнцем, искрились золотом, прищуренные глаза вобрали всю зелень моря… А целовать? Целуют-то других.

    Святая ль ты, иль нет тебя грешнее,

    — О, лишь люби, люби его нежнее!
    Как мальчика баюкай на груди.
    Не забывай, что ласки сон нужнее,
    И вдруг от сна объятьем не буди…

    — Марина, гроза будет! Смотрите, слева все посинело, — Сергей захлопнул учебник, — надо собираться. А то Алечка вымокнет.

    — Мимо пройдет. — Марине не хотелось двигаться, Ей почему-то совершенно необходимо было дождаться первых порывов в затихшем, разогретом воздухе и оказаться в центре грозы! — Некоторых даже убивает! Прекрасная смерть — в самый грозный, самый упоительный момент!

    — Вставай, я возьму шезлонги. Уже первые капли посыпались. — Сергей собрал полотенца, крикнул: — Зина, живее топайте с Алей домой, сейчас грохнет. Пошли же!

    О, нет… Не сейчас. Эти сосны с длиннющими иглами, смоляной аромат шишечек, эти шипящие волны, разбивающиеся о валуны, и лиловая туча, закрывшая полнеба… А потом!

    — Бегите. Я здесь посижу. Такая красота — гроза на море! — Марина вытянула над головой руки, словно готовясь поймать молнию.

    — Тогда и я с вами. — Сергей сел на песок, обнял Марину. — Умрем вместе!

    — Нет! Лучше, когда гром грянет, поцелуйте меня. Точно в самый момент! Марина закинула голову и зажмурилась…

    …Не получилось… Рокотало и прокатывало жерновами вдали, блистали зарницы, налетал ветер, прогнав пляжников, срывая иголки с сосен. Крупно забарабанило и — снова явилось солнце.

    — Фокус не удался, — развел руками Сергей, готовившейся к поцелую, как к бою. — Можно я без молнии? — Он крепко обнял ее, знакомый вкус его губ… Но грозы, грозы не хватает!..

    — Милый… вы понимаете, конечно, что вы для меня — единая и неделимая вечная величина. Но!

    — Эй, дорогая, зачем «но»? — копируя кавказский акцент, он спустил бретельки ее сарафана, любуясь бронзовыми плечами с отпечатками белых дорожек. — «Но» нам совсем не надо. Мешает! любимая…

    — Нет, вы послушайте, послушайте непременно! До нашей встречи два молодых человека тянули меня под венец. Я, конечно, упиралась и ничегошеньки не позволяла… Но жар в себе знаю. Это от потребности писать — распалиться и писать. Так работает эта печь выплавки слов. Милый, милый… — Марина отстранила Сергея и серьезно посмотрела ему в глаза. — Не хочу вас обманывать, от увлечений я не заговорена даже вашей любовью. Но это же другое — рабочая часть лаборатории. Дайте мне слово! Нет, поклянись: «буду считать все Маринины взгляды и реверансы в чужие стороны — необходимым условием ее трудного поэтического долга».

    — Ни за что! — Сергей повалил ее на песок. — Я ревнив, как Отелло!

    — Клятву, требую клятву! — Марина приподнялась на коленях, подняла руку и смотрела грозно. Сергей стал напротив, почти касаясь губами ее губ. И тоже поднял руку. Ладони сомкнулись крепко накрепко, до боли.

    — Клянусь. Клянусь неизменно любить и неизменно понимать. Неизменно понимать и неизменно прощать. Потому что я — Главный Пониматель и Главный Ценитель!!!

    …. Ночью Марина дописывала стихи:


    Тебя печаль его и нежный взор.
    Будь вечно с ним: его сомненья мучат.

    Но если сны безгрешностью наскучат,

    «Чудовищный костер» — это как? Написала, а сама не знаешь. Прожить всю жизнь и не узнать? А сны безгрешностью наскучили… Лучше себе в этом не признаваться, и тогда будет хорошо: «движения сестер, нежный взор, безгрешность…» Не сомкнув глаз, Марина встречала утро. Сергей уже на пляже, комната залита солнцем, и белая занавеска колеблется с коварной заманчивостью. Чудесное, свежее, розовое утро, но что-то в нем пресноватое, слишком покойное, как нежные супружеские объятья. Парное молоко… Как розовый «зефир» в вазочке. «Счастье пресно. Счастье — скучно. Страсть».. Страсть… Страсть…» — шептал голос Мышастого, так похожий на шум прибоя.

    — Замолчи! — Марина сунула голову под подушку и сразу уснула.

    «Душ раскаленных — водопой»

    * * *

    …Три с половиной года, начиная со встречи с Сергеем Эфроном, оказались самыми безоблачными в жизни Цветаевой.

    радовала Аля, Молодых Эфронов принимали в литературных и театральных обществах и салонах Москвы: Сергей Эфрон и его сестры были связаны с курсами драмы Халютиной и недавно открывшимся Камерным театром и все трое готовились в актеры. Сергей даже играл на сцене студии-спутника Камерного театра. Ему пророчили хорошее актерское будущее. Марина видела в муже не раскрывшийся пока талант и поддерживала его старания.

    Она всегда посещала спектакли с его участием.

    — Все бы хорошо, но я так волнуюсь, Марина! — уже одетый в костюм воина из «Сирано де Бержерака», он крепко держал за руку стоявшую за кулисой жену. Подгримированное лицо выражало неподдельный ужас. Рыжий ус торчал уж очень по-гусарски.

    — Бы прекрасно репетировали, да и роль крошечная — произнесете свою фразу — и бегом за сцену! Ну, Сереженька, это же смешно! Чем меньше эпизод, тем больше вы трепещете.

    — С большим текстом я успеваю разыграться, расслабиться. А тут только выпалить… Пора, с Богом! — он перекрестился и нырнул на ярко освещенную сцену. А через пару минут раздался гром повального смеха, вовсе в эпизоде не предусмотренного. Сергей, бросившийся к Марине за кулису, чуть не плакал.

    — Не смейтесь хоть вы, пожалуйста! Я так и знал, что осрамлюсь. Так просто — сказать: «Ах, коль сейчас не подкрепят мне сил, я удалюсь в палатку, как Ахилл!»

    — И ничего смешного. — Заверила Марина, блестя глазами. — Какахилл — ну, кто знает, может, это так его прозвали. Вообще, смеяться над ошибкой неприлично!

    — Теперь все будут дразнить Какахиллом. Уже второй раз оговорился.

    — Даже у великих актеров бывают нелепые накладки — вы же сами знаете актерские байки. — Марина обняла плечи в картонных доспехах и прошептала в пахнущие одеколоном волосы: — А я вот именно Какахилла и люблю!

    — такой нельзя пропустить. Первый — близкий, острый, в упор, словно щелчок объектива. Дальше в течение целого вечера, если речь шла о небольшой компании, она могла больше ни на кого не смотреть, сосредоточив взгляд на кончике своей сигареты, вставленной в вишневый мундштук. В спорах она была резка и иронична, панибратства и женских сюсюканий даже с хорошими знакомыми не допускала. Всегда держала дистанцию — и ее взгляд, и мутный флер папиросного дыма отстраняли Марину от окружающего. И все равно — тесная ли это компания или целый зрительский зал. Только в зале — все сливались в одно лицо, которое она себе представляла тем единственным, которому читала. Кого-то манеры Марины интриговали, кого-то раздражали. В основном же мнения сводились к тому, что эта юная поэтесса — особа зазнавшаяся, самовлюбленная, хоть и жутко талантливая. Вряд ли ее можно назвать человеком открытым, располагающим к общению. Говорила мало, но если уж бросала реплику, то думай хорошенько: то ли пошутить хотела, то ли обидела, то ли что-то умное изрекла. Непростая штучка.

    Марина начала интересоваться одеждой, украшениями, но и в этом искала свой особый стиль. Всех удивляли не только ее платья вопреки моде, но и многочисленные — как у цыганки — серебряные браслеты и кольца. Их она особенно любила и не однажды воспела. Часть тонких серебряных браслетов Марина унаследовала из шкатулки матери. Сама предпочитала — грубое черненое серебро, рябиновые кораллы, янтари, не забыта была и памятная сердоликовая бусина на шнурке. Разве можно представить Цветаеву, украшающую себя пошлейшими золотыми украшениями с драгоценными камнями? Немыслимо! Этого у нее никогда не будет. Ни единого золотого колечка, даже в годы благополучия. Покупала в основном на «блошинках», чтобы вещица была с историей, с отсветами прежних жизней. И непременно — совершенно единственная! Вот низка аметистов — неровных, едва граненых и мутноватых, но сколько в них настоящей жизни, какая биография просматривается, если приглядеться… Богемский хрусталь — кругленькие, одна к одной мелко граненые бусины, сверкают искрами альпийского источника и даже слегка позванивают. А янтарь — это уже сама стихия, сама пра-история. Теплый, в каждом кусочке разный, живой. Серебряные, потемневшие браслеты — изделия неведомых горских мастеров — словно специально созданы для нее — про нее думал чернобородый чудодей, склоняясь над огнем. Ее руку ощущал в грубой ладони, сгибая металл по тонкому запястью. Вот они и звенят, и радуются, радуют глаз, кожу. Перстни подстать — грубые, тяжелые — прямо из недр земли. Марина преображалась, и вместе с нею менялись ее стихи, вбирая такой непривычный для нее опыт незамутненного счастья. Она училась любить жизнь молодым сильным телом — радоваться солнцу, ветру, потрескивающим в камине дровам, колоколу в селе, кавалькадам в чаще, лепету дочери, восхищенному взгляду мужа… В стихах появляются осколки автопортрета, полупридуманное — полу-Маринино: «зелень глаз моих и нежный голос, и золото волос». Или: «Даны мне были и голос любый, И восхитительный выгиб лба…» Она придумывала себе образы, примеривала другие эпохи, характеры, как женщины примеряют шляпки.

    В огромном липовом саду,
    — Невинном и старинном —
    Я с мандолиною иду,

    И кровь приливала к коже,

    В нее влюблялся сладкоголосый принц, из-за нее дрался на шпагах благородный рыцарь… И все это был — Сергей. Вон такой — гибкий, длинноногий, синеглазый, бесстрашный…

    Он нашел ее в аллее акаций, изгибающейся от Феодосийской дачи по краю высокого берега. Деревья согнулись под тяжестью белых цветов, в воздухе стоял сплошной пчелиный гул, кружила метель лепестков. Марина с книгой на коленях сидела на скамейке, закинув голову и закрыв глаза — мечтала. Полюбовавшись женой, Сергей тихо подошел, нагнулся, прошептал, касаясь губами шеи:



    Она повернула голову:

    — Я знала, что ты рядом. Я тебя, как собака, чую.

    — А разве акацию не чуешь? Нюхай — чистый рай! — Поднявшись на цыпочки, Сергей отломал ветку цветущей акации. Сел рядом. Они летели в снежной метели, срываемых ветром лепестках. Внизу бушевал прибой, вскипая пеной.

    — Рай, а вдруг — не для меня? — Она встрепенулась. — Мне страшно… Я не умею молиться, я не хожу в церковь.

    — Но ты же так любишь Благовещенье и всегда бываешь на службе.

    — Люблю, когда открывают окна, клетки и выпускают птиц! Это для меня самый радостный праздник. А на службу не хожу — в дверях разве что постою.

    — Значит, ты стихийная христианка, — Сергей тоже запрокинул голову, спрятав лицо под сорванной гроздью акации.

    — Я курю, волосы стригу, ношу высокие каблуки, не могу различить свеклу и морковь — у меня столько недостатков, что их не сосчитать. Разве я имею право быть неприлично счастливой? Не имею! А я — летаю! — Марина вскочила на скамейку и распахнула руки. — Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а летать… Сегодня так радостно, такое солнце, такой прохладный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной…

    — Так будет всегда. Я ничего не позволю изменить в нашей жизни. — Сергей подхватил ее под колени и закружил по аллее.

    — Отпусти. Мы рухнем прямо с обрыва. Пойми, мне страшно, словно я проживаю чужую жизнь! Жизнь, на которую не имею права. И… все время жду подвоха.

    * * *

    Новогоднее приключение вышло впечатляющим, даже грозным. Новый, 1914 год решили встретить у Макса, в совершенно безлюдном зимнем буранном Коктебеле. Выехали в метель, Сережа, Марина, Ася. Сумасшедшая метель, ни зги не видно. Бесконечная дорога, страх: заблудились! Вдруг сквозь сплошное снежное молоко. Вдруг огонь. Макс! Распахнутая баранья доха бела от снега, в лохматой голове сугроб — белый медведь!

    — Сережа! Ася! Марина! Это — невозможно. Это невероятно. Ждал, но, честно говоря, не надеялся. Вот насмешили — в такой буран! — Он затрясся от радостного смеха, роняя лавины снега.

    — Макс, а разве ты забыл: «Я давно уж не приемлю чуда, но как сладко видеть: чудо есть!» — отчеканила Марина, повиснув у него на шее — этой надежной, такой нужной шее.

    … Красное жерло и вой чугунной печки… Отшельники греются, глядят в огненную пасть печи, загадывают по Максиной многочитанной Библии на Новый 1914 год. За трехгранными окнами рвется и завывает норд-ост. Море бушует и воет. Печка завывает утробным голосом. Все ощущают себя на острове. Башня — маяк… Наполняют и сдвигают стаканы и одну чашку и пьют за новый 1914 год — конечно же — счастливый! Читают стихи, стихов как всегда множество, особенно у Марины и Макса. Вот это романтика! Одни на краю света. В буране стихов, любви…

    И вдруг… Из-под пола на аршин от печки поднимается голубая струечка дыма. Все переглядываются, и Сережа, внезапно срываясь с места:

    — Макс, да это пожар! Башня горит!

    Пока гости метались к морю с двумя ведрами и кувшином, Макс, воздев руки, стоял недвижимо с каменным лицом. Спасти дом от огня двумя ведрами не было никакого шанса — это он понимал ясно. Драгоценные книги, картины, его любимые амулеты — все обречено на гибель… А с ними уйдет и жизнь. Та — которую любил, берег, воспевал…

    Он молчал, произнося всем огромным нутром, гулким, как собор, те слова, которые, единственные, видимо, могли остановить беду.

    — ведь, как потом выяснилось, горел весь подпол. Никто не сомневался, что Макс остановил огонь силой своего убеждения, «заговорил». Волошин отнесся к своей победе без всякой патетики.

    — Интересно, как нужно понимать пожар, вспыхнувший на Новый год? — поинтересовался Сергей.

    — К хорошему лету, — решила Ася.

    — Я же сразу угадала, что будет; «Я давно уж не приемлю чуда, но как сладко видеть: чудо есть!» — Марина обняла Макса. — И вот оно — живое! К чуду! К чуду!

    — Вам бы все хихикать, молодежь, — шутливо насупился Волошин, похожий в эти минуты на древнего волхва. — Ясно же, как воды напиться — недоброе это знамение. — Сказал и осекся. Сколько к нему ни приставали, ни просили пояснить предсказание — отшучивался: — Дом цел — это хорошо. Мы целы — еще лучше. Вино сохранили — совсем приятно… А остальное — поживем — увидим.