• Приглашаем посетить наш сайт
    Мода (modnaya.ru)
  • Белкина Мария: Скрещение судеб
    Алины университеты.
    Страница 1

    АЛИНЫ УНИВЕРСИТЕТЫ

    — Сивилла! Зачем моему
    Ребенку — такая судьбина?
    Ведь русская доля — ему…
    И век ей: Россия, рябина…

    1918

    Теперь нам предстоит вернуться назад…

    Снова Болшево. На других дачах еще спят. Стволы сосен чуть розовеют от первых лучей солнца, и сквозь строй этих сосен по так хорошо знакомой ей дорожке ведут Алю к машине.

    «27 августа 1939 года ранним-ранним утром увозила меня эмгебешная машина из Болшево, в это утро в последний раз видела я маму, папу, брата. Многое, почти все в жизни, оказалось в то утро «в последний раз…» — напишет она потом, спустя много лет.

    День 27 августа она встретила в камере на Лубянке. Она уже прошла через унизительную процедуру приема: раздевание догола, личный осмотр, срезали пуговицы, выдернули резинки, отобрали лифчик, чтобы не повесилась. Между прочим, вешались и на чулках…

    Когда Дина Канель, рассказывая мне о своей жизни, дошла до прибытия на Лубянку, она вдруг замолкла и потом сказала:

    — Ну, а дальше… дальше в общем-то все было так, как уже об этом написал Александр Исаевич[137], в точности. И даже белая эмалированная кружка. Мне досталась с кошечкой.

    А Але? Тоже с кошечкой? Или у нее оказалась кошка с мышкой…

    Женские камеры были расположены на втором этаже. Окна забраны «намордниками». Под потолком горела, не угасая, электрическая лампочка. Весь день Аля просидела на паркетном полу у двери, и другой день, и третий… Ждала: сейчас дверь отворится и ее выпустят на волю.

    — Произошла ошибка, — извинятся перед ней, — мы разобрались. Вы свободны, вы можете идти домой!

    Сергей Яковлевич, Муля, они конечно же, хлопочут, добиваются ее освобождения, доказывают и докажут, что за ней нет и не может быть никакой вины. Когда по коридору раздавались шаги и ключ поворачивался в замке, Аля вздрагивала и устремляла взгляд на дверь. Так было и на этот раз; дверь отворилась и — в камеру ввели новую заключенную. Она была маленького роста, очень изящная, на высоких каблучках, в полосатом мятом платьице, с узелком в руке, в котором помещался весь ее тюремный скарб. Она приветливо и ласково глянула на Алю своими лучистыми карими глазами из-под очень густых черных ресниц. Ее поразила молоденькая девушка с золотой косой. Поразило, что та сидела почему-то на полу, у самой двери, и вскинула на нее огромные голубые глаза, полные такой надежды… Но тут же надежда погасла, и девушка отвернулась. На ней была красная расшитая безрукавка, белая шелковая блузка, широкая юбка, ноги голые, загорелые в босоножках. Дина Канель — так звали вновь пришедшую — положила свой узелок на свободную койку и тихо спросила сокамерницу Асю Сырцову.

    — Что с ней?

    — Новенькая, уже несколько дней сидит у двери. Все надеется, что сейчас дверь откроется и ее выпустят, — сказала с горечью Ася, она уже успела пройти и лагерь, и пытки страшной Сухановской тюрьмы, и «дело» ее, собственно говоря, было завершено.

    Дине стало жаль девушку, и она, опустившись рядом с ней на пол, попыталась ее разговорить. Она спросила, где та работает.

    — В Жургазе[138] на Страстном бульваре, — ответила Аля.

    — В Жургазе? А у меня там есть много знакомых, вот Муля Гуревич, например, — сказала Дина.

    Аля встрепенулась.

    — Муля?! Это мой муж!

    — Но как же он может быть вашим мужем, когда он муж моей школьной приятельницы Шуры.

    — Да, но теперь он мой… Мы уже даже комнату сняли…

    Дина вдруг вспомнила, что как-то еще весной она встретила на улице Мулю со светловолосой незнакомкой.

    — Так это вы и были тогда? — спросила Дина.

    — А вы Дина? Мне Муля сказал: ну, теперь все! Шуретта узнает, что я шел с тобой, ведь это ее подруга с детства.

    Так вот и состоялось их знакомство, Дины Канель и Али… Много, много лет спустя в разное время и та и другая расскажут мне о той их встрече. Это было 2-го сентября 1939 года, на шестой день Алиного ареста. Теперь все четыре койки были заняты, камера укомплектована.

    Но кто были эти три Алины сокамерницы? Нам придется с ними познакомиться, ведь Аля будет с ними многие месяцы коротать и дни и ночи. С этой камеры и начнутся Алины университеты…

    Вот Лидия Анисимовна, мы уже о ней слышали, — это домработница Мейерхольда и Райх. Ей, должно быть, было лет за сорок пять. Толстая, неповоротливая, с отекшими ногами, она страдала одышкой, на голове у нее начинал отрастать колючий ежик волос. Она бежала из деревни от голода. Была малограмотной, верующей.

    Она очень обижалась на следователей, которые называли ее — «сундук с клопами»!

    — Почему сундук с клопами?! — недоумевала Лидия Анисимовна, жалуясь своим соседкам по камере, — я в скольких домах жила, отродясь там клопов не было, и в деревне у нас чистоту блюли, а энтот заладил одно: «сундук с клопами»! Ну, докладай, говорит, «сундук с клопами»! А чего ему докладать-то, чего знать-то я могу, я ж им только кушать на стол подавала! А ему — кто бывал, да по имени, по отчеству, по фамилии. А нешто фамилии-то все упомнишь? Сколько их народу перебывало у Всеволода Эмильевича и у Зинаиды Николаевны, я их по имени-то многих и не знала, как величать. В личность — это другое дело, в личность признать могу. А он: «сундук с клопами!», — кричит и кулачищами по столу. Я, говорит, из тебя душу выколочу! Французский посол, говорит, бывал? Ну этот, говорю, французский вроде бывал. «Сколько раз был?» — «Ну, так я же не считала, может, два раза, может, три раза был, а может, и не французский был, может какой другой был… Говорили, вроде французский…» — «Об чем разговор вели?» — «Так откуда же мне знать, об чем, я ж не слушала, без интереса мне, я ж им кушать на стол подам и на кухню пойду, я ж им кушать только на стол подавала». А он опять свое и по-черному ругается. Хоть бы сесть предложил, а то стой перед ним. Час стой, другой стой, ночь стой, ноги-то отекут, вся кровушка в них выльется, как деревянные, и не чувствую их, как на тумбах стою…

    Лидия Анисимовна очень горевала о своих хозяевах и в молитвах поминала их. Особенно Зинаиду Николаевну жалела, она рассказывала, что та была очень нервная, еще при Всеволоде Эмильевиче, пока не забрали его, все плакала, убивалась. Лидия Анисимовна все спектакли смотрела, ее всегда в театр приглашали, в первом ряду усаживали, только спектакль «Наташа» ей увидеть не пришлось. Запретили! Когда узнала Зинаида Николаевна, что Наташу она играть не будет, вернулись они с Всеволодом Эмильевичем из театра, так Зинаида Николаевна все плакала, все кричала: Я, говорит, Сталину самому напишу, все расскажу, как тебя травят, работать не дают, задушить тебя хотят, я ему все расскажу! А Всеволод Эмильевич уговаривал ее: не надо, говорит, не пиши, очень тебя прошу, не пиши, все равно, говорит, не поможет. А когда пришли за Всеволодом Эмильевичем[139], перевернули все вверх тормашками, уводить его стали, а Зинаида Николаевна встала поперек дороги, загородила собой Всеволода Эмильевича, руки крестом раскинула: Не пущу, говорит, меня лучше заместо него берите, а его не трожьте! Я за него пойду! А тот, который главный у них, отстранил ее: мы, говорит, невиноватых не берем! И увели Всеволода Эмильевича. А она как на пол грохнется, кричит, головой об пол бьется. Лидия Анисимовна двумя руками голову ее держала, боялась очень, чтобы она голову не разбила. И с той поры каждую ночь Зинаида Николаевна плакала и кричала. Лидия Анисимовна бегала к ней по коридору из своей комнаты, что у кухни, уговаривала ее. А в ту ночь, как убили Зинаиду Николаевну, та долго не ложилась, облигации достала, пересчитывала их, в доме денег ни копейки не было, утром за продуктами не с чем было идти. Зинаида Николаевна решила заложить облигации. Так и остались на столе в ее комнате, воры и их не забрали… А накануне, как раз за день, как убить ее, приходили те, которые делали обыск. «Вещички, — говорят, — кое-какие Всеволода Эмильевича забрать надо». На дверях кабинета его печати висели, они же повесили, а тут печати сломали, в комнату вошли, на балкон зачем-то дверь отворили, на балконе что-то искали. А, когда уходили, дверь на балкон и забыли запереть, Лидия Анисимовна видела это, хотела она им сказать, да побоялась. Воры через балкон и пробрались… А Зинаида Николаевна, кончила когда с облигациями возиться, легла, свет погасила, ну и Лидия Анисимовна тоже легла, заснула, только слышит она посреди ночи, Зинаида Николаевна как закричит, да страшно так, дурным голосом. Вскочила Лидия Анисимовна, никак в темноте в шлепанцы ногой не попадет, так босая и побегла: иду, говорит, иду. Бежит по коридору, со сна на стены натыкается, а в комнате у Зинаиды Николаевны свет горит. А из комнаты навстречу ей двое мужчин выходят, только успела Лидия Анисимовна заметить, на одном брюки вроде бы коричневые были, как ее стукнули по башке, она и выключилась. Очнулась в больнице уже, обритая. Соседка по лестнице приходила, тоже домработница. «Зарезали, — говорит, — хозяйку твою, ножом искололи всю и ничегошеньки забрать не успели: облигации на столе как лежали, так и лежать оставили, и кольца, и часы золотые, и браслет на тумбочке у кровати оставили, и с вешалки ничего не сняли! Через парадную дверь вышли и дверь не захлопнули, прикрыли только…» А когда выписали Лидию Анисимовну из больницы, так вскорости ее и посадили. Поначалу все допытывались, узнает ли она тех двух убийц, если встретит вдруг ненароком на улице где, или в метро, или фотографии ей показать? Да как же она узнать может, когда в личность-то она их не видела! Свет-то им в спины бил, а она бежит, под ноги глядит, не споткнуться бы, только и успела заметить, что на одном брюки вроде бы как коричневые, а ее по голове, она и выключилась… А теперь про Всеволода Эмильевича да про Зинаиду Николаевну спрашивают…

    А Сырцову Асю, жену расстрелянного председателя Совнаркома РСФСР и возлюбленную Отто Юльевича Шмидта, знаменитого полярника, чье имя в те годы гремело, на допросы больше не вызывали, с ней все было кончено, и участь ее была предрешена.

    Об Асе мне рассказывал еще Павел Филиппович Нилин. Он начинал свою литературную деятельность в Новосибирске, а Ася там работала в редакции журнала «Настоящее», и все молодые писатели были в нее влюблены, надо-не надо бегали в редакцию, очень уж она хороша была — высокая, стройная, с копной каштановых волос, — Анна Сергеевна Попова. Она работала под своей девичьей фамилией, и Павел Филиппович даже и не знал, что она жена первого секретаря Сибирского крайкома партии Сырцова. Раз он наткнулся на него в редакции: сидит у Асиного стола — Нилина даже ревность взяла. «Никак рассказик принес, не знал я, что ты литературой балуешься?!» — говорит Павел Филиппович, они встречались на разных заседаниях и собраниях. Время было — двадцатые годы: партийная бюрократия еще не успела созреть, у входов в крайком, в обком милиционеры еще не были поставлены, пропусков не требовалось, чтобы поговорить с партийными руководителями, красные ковровые дорожки им под ноги еще не расстилали, проще все было как-то. А Сырцов отвечает Нилину: «Да нет, пока еще не начинал вроде бы писать. Это я за женой зашел, вместе домой пойдем, прогуляемся». А тут Ася и входит…

    Потом Сырцова перевели в Москву в ЦК, потом он стал председателем Совета Народных Комиссаров РСФСР, кандидатом в члены Политбюро, казалось бы, карьера состоялась. Но был он, видно, человеком думающим и позволял высказывать вслух свое мнение, а мнения его не вполне и не всегда совпадали с «генеральной линией», которую проводил товарищ Сталин. И так получилось, что и Ломинадзе, первый секретарь Закавказского крайкома, в своих выступлениях был в чем-то солидарен с Сырцовым. Существовали и другие причины, которые вызвали недовольство Сталина. Оба эти товарища были сняты со своих постов, исключены из ЦК и позже обвинены в создании «право-левацкого блока»! Еще когда готовился «процесс 16», когда сидел уже на Лубянке Каменев, Ломинадзе стал получать стенограмму его допроса, Сталин любил в те годы посылать стенограммы допросов тех, кто уже сидел, тем, кто будет сидеть! В стенограмме этой поминалось о частной беседе Каменева с Ломинадзе, которую они вели на отдыхе… А тут еще был прием в Кремле металлургов, и Ломинадзе присутствовал на приеме как секретарь Магнитогорского горкома. Сталин сделал вид, что он не знает Ломинадзе, и не ответил на его приветствие. И Ломинадзе понял, что лучше самому покончить с собой, чем ждать, когда покончат с тобой. Он застрелился в машине.

    Ася рассказывала Але и Дине, что в последние годы Сырцов очень изменился: стал мрачным, молчаливым, подозрительным. У нее в то время был уже роман с Отто Юльевичем Шмидтом, тот очень любил ее, хотел на ней жениться, но она медлила уходить от Сырцова, боясь, чтобы это не убило его. Потом его арестовали, расстреляли как врага народа, а ее сослали в лагерь для членов семей. Дали три года. Она не очень отчаивалась: Отто Юльевич ей писал, что любит ее и ждет. Надеялась, что он ее раньше срока освободит, — он ведь бывает на всех приемах в Кремле, Сталина видит, Сталин его любит…

    А в это время лагерь пополнился новой партией жен. Среди них были жены крупных военачальников Тухачевского и Уборевича, была жена известного фельетониста «Правды» Сосновского, тоже расстрелянного. Ася знала их в лицо по вольной жизни, они встречались на приемах, в театрах, но знакомы не были, да и здесь в лагере она с ними не общалась: они держались замкнуто, своим кругом.

    В 1938 году Асю вдруг вызвали с вещами и повезли в Москву. Поначалу она обрадовалась: решила, это Отто Юльевич ее освободил досрочно и она сейчас приедет и окажется в его объятиях. А оказалась она в Сухановской тюрьме, что славилась своими изощренными пытками. Там самое страшное и началось…

    От Аси требовали признания, что она является членом террористической группы жен врагов народа, что в эту группу входят жены Тухачевского, Уборевича, Сосновского; что они решили мстить за своих расстрелянных мужей и собирались уничтожить членов правительства! Поначалу она сопротивлялась. Ее стали бить, потом — пытать… Она от боли теряла сознание. Ее обливали водой, опять мучили. Сидела она в одиночке. Тюрьма помещалась в бывшем Сухановском монастыре. Келья-камера, в которой она сидела, была узкой — каменный гроб! У нее начались галлюцинации. Слуховая и видовая галлюцинации — ее бьют, пытают, задают вопросы, требуют подписать протокол, потом бросают в этот каменный гроб и тут все начинается сызнова, она проигрывает все одну и ту же пластинку, все те же вопросы, те же издевательства! Ей начало казаться, что она сходит с ума! Она не выдержала и стала соглашаться со всем, что от нее требовали.

    А теперь требовали детализировать сценарий: где встречались жены-террористки, кого хотели первым убить? Ася плакала, она ничего не могла придумать. Она не обладала фантазией. Следователь стал сам ей подсказывать. — Где встречались? — На Тверском бульваре, на скамеечке, напротив Камерного театра. Ася соглашалась, — да, да, конечно, на Тверском бульваре, на скамеечке, напротив Камерного театра. Неправдоподобно?! Анекдотично даже получается, но какое это имело значение!.. Теперь надо было решить, с кого хотели начать мстить? — С Молотова, — подсказывал следователь. — Да, да, с Молотова, — соглашалась Ася. Потом, когда Ася вызубрила сценарий наизусть, начались очные ставки с каждой из жен. Ася рассказывала, что это было самое мучительное, она не могла им смотреть в глаза, но она знала, что если она не будет говорить то, что ей приказано, ее опять будут мучить. Конечно, те женщины все отрицали они считали, что она сошла с ума, что все это бред. Их уводили. Проходило какое-то время, и снова очная ставка, и теперь они уже, не глядя Асе в глаза, говорили, — да, да, на скамеечке, на Тверском бульваре, напротив Камерного театра… Потом следствие было закончено. Теперь Ася ждала решения своей судьбы.

    Порой она забывалась, начинала прихорашиваться, расчесывала свои каштановые короткие кудри, наматывала их на пальцы, укладывая локонами, рассказывала о своем романе с Отто Юльевичем. Потом снова впадала в отчаяние…

    Дина поначалу относилась к Асе с некоторым недоверием, уж очень та откровенно обо всем говорила. Дина заматерела в тюремных делах. Но Ася была так искренна, так по-женски беспомощна и в таком отчаянии, что Дина поняла — той просто страшно было унести все с собой и ни с кем не поделиться!.. И потом еще как-то в общем разговоре Дина помянула, что Фотиева (секретарь Ленина) была завсегдатаем их дома, дружила с ее матерью, а Ася очень уважала Фотиеву, та была для нее олицетворением партийной совести, и Ася умоляла Дину, когда ее освободят, рассказать все Фотиевой, сказать, что она, Ася, ни в чем не виновата[140].

    …Аля уже давно не сидела у двери, не ждала, что ее вот-вот выпустят. Она начинала понимать, что, попав сюда, выбраться отсюда совсем не просто. Но она все еще продолжала дивиться. Она верила и не верила Асе. Как-то не укладывалось в голове все это! Казалось каким-то чудовищным вымыслом наподобие «Дома Эшеров» Эдгара По, только на русский, на Лубянский, манер. Кафку она не успела прочитать, его книга «Le chateau»[141] так и осталась лежать в Болшево, на даче; она никак не могла войти в эту книгу, да и не очень-то ей хотелось…

    Потом, когда Аля пройдет полный курс обучения, она скажет и не раз повторит это в письмах, что все дела были плохо скроены, но очень прочно сшиты! И дело «жен-террористок» было хоть и плохо скроено, да слишком прочно сшито…

    Но мы еще ничего не знаем о третьей сокамернице Али — о Дине Канель, о сестрах Канель, а Але суждено будет сыграть в их жизни огромную роль: она соединит их на Лубянке живую с живой, потом, когда выйдет на волю, мертвую с живой…

    Сестрам уже не судьба будет свидеться с той самой роковой ночи на 22 мая 1939 года, когда Дина, только что вернувшись из гостей и еще не успев скинуть лодочки на высоких каблуках, услышала звонок и открыла дверь. Ей предъявили ордер на арест Ляли. Ляля уже лежала в постели, она очень устала, ей приходилось много работать, так как ее мужа арестовали, а у нее было двое сыновей. После того, как увели Лялю, оставшиеся эмгебешники предъявили ордер и на арест Дины. Они так ее торопили, что не дали переодеться и сменить туфли, и она сбежала со второго этажа, стуча по ступенькам каблучками… Но она еще вернется туда, на Мамоновский, уже, правда, не в свою квартиру, а в коммунальную, где ее муж Адольф будет жить в самой маленькой комнате, воспитывая сыновей Ляли, ухаживая за старой бабкой и теткой Дины…

    — Никто не был там так близок мне душевно, как Дина!..

    Рассказ о сестрах Канель уведет нас несколько в сторону от Али, но, я думаю, читатель меня простит, ибо рассказ этот будет не только о сестрах Канель, но и попытка того времени, и попытка тех обстоятельств! А человек не может жить вне времени, вне обстоятельств, и читатель, тот, который не обдержан знаниями, поймет, что Аля с ее судьбой не была исключением, что была она всего лишь одной из

    Обе сестры Канель были врачами, кандидатами наук: Дина — микробиолог, Ляля — эндокринолог. К тому времени, когда они встретились с Алей на Лубянке, Дине было тридцать шесть, Ляле тридцать пять лет. Родители сестер тоже были врачами, терапевтами. Отец, Вениамин Яковлевич Канель, стал членом партии в 1903 году. Когда Ленин находился на нелегальном положении и скрывался от полиции, он ночевал однажды на квартире Канель на 1-й Мещанской, где они тогда жили. За свою политическую деятельность Канель одно время находился в ссылке, а в дни февральской революции вошел в Городскую думу от большевиков. Октябрьскую революцию он не принял и даже им была написана брошюра о несвоевременности и ненужности вооруженного восстания. Ему повезло: он умер в апреле 1918 года… А когда новым обитателям Кремля понадобилось наладить медицинское обслуживание, то тут вспомнили о вдове Канель, Александре Юлиановне, хорошем враче, которая многих лечила, когда они еще не обитали в Кремле.

    В Кремле тогда, по существу, жило все правительство молодой Советской республики, и по распоряжению Бонч-Бруевича в Потешных палатах были отведены две комнаты, в которых Канель и оборудовала больницу на 4 койки. В 1919 году создали Санупр (санитарное управление) Кремля, во главе которого был поставлен доктор Левинсон, стариннейший приятель и поклонник Канель, отец Шуретты, жены Мули. И только в 1924 году Кремлевская больница, уже в сильно разросшемся виде, переехала на Воздвиженку. Канель была первым главным врачом этой Кремлевской больницы, но, помимо этого, она была еще и лечащим врачом, врачом-диспансеризатором, и ее постоянными пациентами были: Екатерина Ивановна Калинина, Михаил Иванович Калинин, Ольга Давыдовна Каменева и сам Каменев. Лечила она Полину Семеновну Жемчужину, Вячеслава Михайловича Молотова. Пользовала Надежду Константиновну Крупскую, Марию Ильиничну Ульянову, а также была лечащим врачом Надежды Сергеевны Аллилуевой, жены Сталина. Словом, волею судеб она стала, так сказать, «лейб-медиком».

    Поликлиники в том виде, в каком она существует ныне, тогда еще не было, и Канель была тем, что в старину называлось домашним врачом: она посещала своих пациентов на дому и следила за состоянием их здоровья и невольна бывала свидетелем их семейных взаимоотношений, невзгод, неурядиц.

    Так, посещая Надежду Сергеевну Аллилуеву, Канель часто заставала ее в слезах, очень расстроенную, и на вопрос, из-за чего она в таком нервном состоянии, та обычно отвечала:

    — Из-за него, конечно!

    Или:

    — Все то же…

    Или, безнадежно махнув рукой:

    — Хам останется хамом, тут уж ничего не сделаешь!

    Однажды Канель была свидетелем того, как Сталин дразнил маленькую Светлану, которую держала нянька на руках, он давал девочке погремушку, она хватала ее, а он тут же отнимал. Девочка плакала, тянулась за игрушкой, он опять давал и опять отнимал, и когда ребенок стал биться в истерике, он довольный удалился в свою комнату.

    когда она боялась за его состояние, она попросила молодого Левина, только что окончившего медицинский факультет, сына того старшего Левина, который где-то в начале двадцатых годов пользовал самого Сталина и рассказывал, что тот очень аккуратно выполнял назначения, записывал все на бумажке, чтобы не спутать, и дожидался его прихода, лежа на кушетке, накрывшись буркой, — так вот сына того Левина Канель и попросила подежурить у постели Якова. Когда утром Георгий Львович уходил, он столкнулся со Сталиным. Тот был в нижней рубашке, в подтяжках и, не ответив на приветствие молодого человека, уставился на него злыми, тигриными глазами и, ткнув пальцем, спросил Надежду Сергеевну:

    — Это еще что такое?

    Надежда Сергеевна объяснила, что это молодой врач, сын Льва Григорьевича Левина, которого он знает, и что Канель попросила этого молодого врача подежурить около Якова, так как она боялась за его состояние.

    — Чтоб подобное никогда не повторялось!

    И ушел, хлопнув дверью.

    вещи в чемодан, и, забрав маленькую Светлану и Василия, уехала в Ленинград, сказав, что ни за что не вернется, но прошло недели две, и она снова была дома, в своей Кремлевской квартире и посещала занятия в Промакадемии, где она училась.

    О Надежде Сергеевне все знавшие ее очень хорошо говорили, она была милым, отзывчивым и скромным человеком, она старалась быть незаметной и, казалось, тяготилась своим положением жены Генсека. Одевалась она очень просто, всегда в темном костюме, в блузке. К Промакадемии[142] никогда не подъезжала на машине.

    Есть рассказ Ады Шкодиной — той самой Ады Шкодиной, в те годы Федерольф, которая потом встретится с Алей в Рязанской тюрьме, и они вместе последуют в вечную ссылку в Туруханск. Ада преподавала английский язык в Промакадемии, а так как она училась в Лондоне и у нее было хорошее произношение, то отбоя от учеников у нее не было. Как-то ее вызвал директор и попросил давать уроки одной из слушательниц академии. Ада стала отнекиваться, ссылаясь на свою перегруженность, но он сказал, что это его личная просьба, он написал телефон и имя отчество той, за которую просил. Ада позвонила, они договорились о часе, но, узнав, что ей надо ездить в Кремль, что новая ее ученица живет в Кремле, Ада отказалась давать ей уроки, так как знала, что машины подолгу держат у Спасских ворот, пока проверят пропуска, а времени у Ады было в обрез. К номенклатурным ученикам она привыкла, за ней присылали машины наркомы, замнаркомы, и она давала им уроки в их служебных кабинетах, и у них на дому. Да и в самой Промакадемии тоже учились крупные партийные работники, так, например, у нее в группе учился Хрущев, в те годы секретарь МК, правда, она его почти и не видела на занятиях, он так и окончил Академию, не выучив даже латинский алфавит.

    Когда директор узнал, что Ада отказалась давать уроки той, за которую он просил, он всплеснул руками: «Что вы наделали, ведь это же Аллилуева, жена Сталина!» Ада так и села. «Почему же вы мне сразу не сказали об этом?» — «Она взяла с меня слово, что я не стану говорить, кто она. Она не хотела давить на вас именем Сталина. Она надеялась с вами договориться».

    своих высокопоставленных пациентов для лечения за границу. Никто из них не владел иностранными языками и не мог объясниться с зарубежными врачами должным образом, да, по-видимому, так и полагалось, чтобы их сопровождал врач. Возила Александра Юлиановна в Париж Екатерину Ивановну Калинину. Возила она в Берлин к знаменитому врачу Ферстеру Ольгу Давыдовну Каменеву, когда Каменев занимал пост председателя Моссовета. Дважды Канель возила на европейские курорты и показывала светилам тех лет Полину Семеновну Жемчужину, которая дружила с ее дочерью, Лялей Канель, и в одну из таких заграничных поездок Ляля поехала вместе с ними. Знала бы тогда Александра Юлиановна, чем впоследствии обернутся эти поездки…

    Александра Юлиановна была не только хорошим, внимательным врачом, но и умным, обаятельным человеком; отношения с теми, кого она лечила, не ограничивались только врачебными услугами, она быстро сходилась с людьми, завязывались прочные дружбы, и она часто бывала на семейных торжествах у Молотова, у Калинина, у Каменевых.

    У Канель в Мамоновском переулке, в доме номер шесть, на втором этаже, в квартире, в которой семья жила еще с 1912 года, всегда был народ, редкий вечер проходил без того, чтобы кто-нибудь не забежал, а в выходной уж обязательно бывали гости — старые друзья и знакомые самой Канель, и ее дочерей, и мужей дочерей. Квартира была большая, все жили вместе, и все три хозяйки были радушны, гостеприимны, и люди к ним тянулись. Я могу судить об этом по рассказам общих знакомых.

    В доме Канель бывали старые большевики — Лежава, Цюрупа, Бонч-Бруевич, Луначарский. Часто приезжала Лидия Александровна Фотиева. Бывал и их сосед, доктор Левин, живший в том же доме на четвертом этаже. Он был лечащим врачом Горького и в течение долгих лет дружил с ним и ездил к нему в Сорренто; был он в дружеских отношениях и с отцом Бориса Леонидовича, Леонидом Осиповичем Пастернаком, и тот писал портреты членов его семьи. Как и Канель, был он близок к кремлевским кругам. Бывал у Канель и молодой Левин, и начальник Санупра Кремля, Левинсон, и, конечно, его дочь, Шуретта, и ее муж Муля Гуревич, и кто только там не бывал!

    Ляля Канель, например, дружила с Броней Металликовой, они обе были врачами-эндокринологами и работали в одном институте. А мужем Брони Металликовой был Поскребышев, тот самый Поскребышев, которого Сталин звал «главный» и который долгие годы заведовал секретариатом Сталина. Без ведома его, Поскребышева, никто не смел переступить порог кабинета «Самого». Все заискивали перед Поскребышевым: и наркомы, и военачальники, и командиры производств, в душе презирая его за серость, за рабское его служение, за то, что он сносил все насмешки и издевательства Хозяина и садистские шутки его, вроде того, как под Новый год вместо елочных свечей Хозяин зажигал у него на пальцах сделанные из бумаги фунтики, и они горели, обжигая пальцы, а верный Саша корчился, но терпел. Впрочем, терпели все…

    видно, со своим первым мужем, рада была спокойной благополучной жизни. Но однажды ночью, когда муж был на работе, а Хозяин всегда работал по ночам, Броню забрали, как забирали и других…

    А Ольга Давыдовна Каменева, с которой Александру Юлиановну связывали давние дружеские отношения, была родной сестрой самого Троцкого… Она была очень партийной, принципиально партийной и отстаивала партийные установки в искусстве. В разные годы она была и председателем ВОКСа, и начальником театрального отдела Наркомпроса, и состояла членом художественного совета в театре В. Э. Мейерхольда. Она любила разыгрывать роль мецената, и у нее в ее огромной квартире напротив Александровского сада, ныне Манежной улице, собирались литераторы, художники, музыканты, актеры. И конечно, она бывала в театрах на всех прогонах, генеральных репетициях, премьерах, на вернисажах. Это была высокая женщина, совсем не похожая на Льва Давыдовича, круглолицая, с большими черными глазами, черные волосы, разобранные на прямой пробор, были гладко зачесаны назад и схвачены в тугой узел на затылке. Она носила какие-то странные платья наподобие хитонов, которые были модны в начале века среди декадентов, говорили, что она когда-то увлекалась декадентами, Бальмонтом.

    Дина рассказывала, что Ольга Давыдовна ненавидела брата и даже не разговаривала с ним в последние годы его пребывания в России. Разногласия их и ссоры начались еще со времен эмиграции, а когда после революции он выдвинулся и занял главенствующее положение, она дико ревновала к его славе и всячески старалась выдвинуть на первое место своего мужа Каменева. Она всегда подчеркивала, что Сталин хорошо знает, что она не любит Леву и никогда не разделяла его взглядов. Но нелюбовь к брату ее не спасла, как и не спас свою Броню Поскребышев!

    опасны были их связи.

    А старшая Канель еще вдобавок ко всему — и это, конечно, было главным — сумела вызвать гнев самого Хозяина. 9 ноября 1932 года потом будут считать в семье Канель, а также в семье доктора Левина, того, который будет объявлен «убийцей» Горького, днем роковым… Правда, Александра Юлиановна если и догадается о том, что тот день был роковым, то почти уже перед самой своей кончиной.

    9 ноября была среда. Первый рабочий день после праздника 15-й годовщины Великой Октябрьской революции. Обычный рабочий день. Прежде чем отправиться в больницу на Воздвиженку, Александра Юлиановна должна была нанести два визита. Первый визит был к Жемчужиной. Та встретила ее в халате, с распущенными волосами, очень расстроенная.

    — Надя застрелилась, — сказала она.

    — Господи! Как же это так?

    — Не от веселой жизни, — ответила Жемчужина. — Да вы и сами все отлично знаете…

    Да, Канель знала, что жизнь Надежды Сергеевны была отнюдь не из легких, но как можно было ожидать такого исхода! Александра Юлиановна была совершенно подавлена известием, она очень жалела Надежду Сергеевну и была к ней привязана. Уходя от Жемчужиной, она спросила, как та сообщила ей о самоубийстве Надежды Сергеевны, доверительно или об этом можно говорить.

    — Да все уже знают! — сказала Полина Сергеевна.

    — Боже, какое несчастье для Сталина!.. — воскликнула Ольга Давыдовна.

    А потом на Воздвиженке, в больнице, Канель сообщила об этом скорбном известии докторам Левину и Плетневу, которых она еще в начале 20-х годов пригласила быть консультантами Кремлевки. А не прошло и нескольких часов, как в больнице появились работники ЦК Пагосян и Абросов с готовым заключением о смерти Надежды Сергеевны, в котором значилось, что она скоропостижно скончалась от острого приступа аппендицита. Требовались подписи главного врача Кремлевской больницы Канель и консультантов Левина и Плетнева. Канель отказалась подписать эту бумагу, сказав, что ей не позволяет этого врачебная этика. Надежда Сергеевна была ее больной, а ее даже не удосужились позвать к ней и не дали засвидетельствовать ее смерть. Подписать этой бумаги она не может. По той же причине отказались поставить свои подписи Левин и Плетнев. Это был 1932 год и говорить о врачебной этике еще было возможно…

    Абросов и Пагосян поехали в Кремль к Сталину и доложили ему, что врачи не хотят подписывать.

    До Канель потом уже дошли слова Сталина:

    — Нэ хотят?! — сказал он, — нэ надо, обойдемся…

    И обошлись… Но фамилии этих врачей — Левина, Плетнева, Канель — он конечно же запомнил…

    О кончине Аллилуевой ходило много легенд, да и по сию пору ходит. Одно доподлинно — Сталин уничтожил почти всех ее друзей, знакомых, тех, с кем она училась на одном курсе в Промакадемии, да и родственников…

    В 1938 году, когда со 2 по 13 марта в Доме Союзов шел процесс так называемого «антисоветского право-троцкистского блока», там попутно врачам Левину и Плетневу предъявлялось обвинение, что они, ставя неверный диагноз и применяя не те лекарства, убили Максима Горького…

    Плетнева я не знала, Левин приходил к нам на Конюшки и лечил мою мать. И когда он только входил в дом, уже как-то становилось спокойнее на душе и казалось, что все обойдется, и все обходилось. Подобного рода врачи давно уже вывелись. Он никогда не торопился, ему не нужно было выполнять план человеко-посещений. Он долго протирал пенсне с золотой дужкой, запотевшее с мороза, грел руки о кафельную печь, потом проходил к больной, внимательно, подробно выспрашивал обо всех жалобах, недомоганиях. Вынимал часы из жилетного кармана, висевшие на золотой цепочке, отщелкивал крышку и долго прислушивался к биению пульса больной…

    — убийца Горького, это казалось бредом! Но самым главным бредом было то, что он, Левин, сам признавался в этом бреде! Признавался, что он — убийца!..

    Отец перестал ходить на работу в реставрационную мастерскую, сказался больным. Мне он запретил посещать лекции в Литературном институте, где я училась, и позвонил туда, сообщив, что я уехала хоронить бабушку, которую похоронили уже много лет тому назад. А я все недоумевала, почему они все сознаются?! Почему Левин признался в том, что он убийца?!.

    И спустя сорок лет, стоя перед портретом Левина, написанного отцом Бориса Леонидовича Пастернака, где он, Левин, совершенно такой, каким бывал у нас на Конюшках, я, уже давно все понявшая и пережившая, все же не могла удержаться и воскликнула:

    — Господи! Но почему же он не крикнул, что это все ложь! Ведь он же понимал, что ему все равно конец!..

    И позади меня старческий голос его сына Георгия Львовича, с которым я познакомилась в конце семидесятых годов у Дины и который был уже намного старше своего расстрелянного отца, произнес:

    — Отец очень любил свою семью, он спасал нас! Он боялся, что всех нас посадят, а внуков отправят в детдом…

    И Георгий Львович рассказал мне, что они получали от отца из тюрьмы записки, их приносил некто в штатском. Записки были короткие, и многое в них было вычеркнуто тушью. Он писал, что здоров, хорошо себя чувствует, хорошо питается, условия нормальные, и в каждой записке была какая-нибудь фраза, которую мучительно пытались расшифровать в семье и понять тайный ее смысл: «Я принимаю здесь все лекарства, которые принимал и дома…» А дома он никогда никаких лекарств не принимал. Или: «Здесь отличная баня, а я так всегда любил баню…» Он за всю свою жизнь ни разу не был в бане! Все члены семьи тоже писали ему, и для него, должно быть, было главным, что их не трогают, что они все на воле…

    Из зала суда Лев Григорьевич прислал записку внуку, стихи. Квитко: «Климу Ворошилову письмо я написал: «Товарищ Ворошилов, народный комиссар… В Красную армию брат мой идет…» В семье решили, что Лев Григорьевич хочет, чтобы они обратились к Ворошилову, но обращаться было бесполезно, они это знали, они обращались! Жена Левина Мария Борисовна утром, когда его увели, сразу позвонила Жемчужиной, та сказала: Обращайтесь в НКВД! — и бросила трубку. Мария Борисовна поехала к Литвинову, тот принял ее ласково, пытался успокоить, сказал, что он глубоко сочувствует ее горю, но пусть она поверит ему, он бессилен, он ничем не может помочь…

    А младший сын Левина Владимир Львович, работавший в Наркоминделе, сделал так, что письмо его попало прямо в руки Молотову. Левин лечил Молотова с 1919 года, и отлично его знал. Сын просил помочь освободить отца, ибо произошло какое-то недоразумение… Молотов начертал на письме: «Почему этот Левин В. Л. находится еще в Наркоминделе, а не в Наркомвнуделе. В. Молотов». После этой резолюции Левин В. Л. из Наркоминдела тут же попал в Норкомвнудел и был расстрелян, как и его отец.

    Когда в 1956 году Георгий Львович добивался реабилитации брата, ему в прокуратуре показали это письмо…

    но даже и позвонить из автомата по телефону: боялись, — пришел Борис Леонидович Пастернак!

    …И я представила себе так хорошо знакомый мне дом, что стоит напротив Третьяковской галереи. Из подъезда вышел человек в черной шубе с черным каракулевым воротником, в черной каракулевой шапке пирожком. Он был хмур и сосредоточен. Он шел по Лаврушинскому переулку к набережной. Тускло светили фонари, было пустынно, в эти дни все предпочитали отсиживаться по своим углам и без нужды не показываться на людях, чтобы не отвечать на вопросы, на которые нельзя было ответить и на которые нельзя было не ответить… Было скользко, тротуары плохо очищались. Человек шел сквозь мрак пустынной улицы, шел туда, куда, он знал, что никто сейчас не придет. И, наверное, таким одиноким «не блуждал ни один человек в эту ночь по улицам темным, как по руслам высохших рек…».

    Была длинная улица Горького, был Мамоновский переулок, был в Мамоновском переулке дом N 6. Обратили ли внимание те двое, что дежурили у подъезда, на необычное лицо этого человека или они были уверены, что туда никто не отважится прийти, и следили только за теми, кто оттуда выходил. Но оттуда, с четвертого этажа, из квартиры, где висела табличка «Доктор Лев Григорьевич Левин», уже давно никто не выходил.

    Там были плотно зашторены окна, и все сидели в одной комнате, в пустой большой квартире, не так давно еще шумной и людной. Младший сын Льва Григорьевича, Владимир, был уже арестован. Старший, Георгий, с того дня, как начался процесс и отец стал открыло признавать себя убийцей, на работу не ходил, он ведь тоже был врач. Ни он, ни его жена не решались выйти на улицу — их могут узнать в лицо, оскорбить, а они не посмеют ответить…

    отца и у которого в институте он сам работал. Но Певзнер отказался прийти… К ним нельзя было приходить…

    И вдруг в одиннадцатом часу в тот вечер в передней раздался звонок. Для энкаведешников — для ареста — было еще рано… Помедлив, Георгий Львович пошел отворить дверь.

    На пороге стоял бледный, запыхавшийся Борис Леонидович в распахнутой шубе, с поднятым воротником. Он молча обнял Георгия Львовича, разделся, прошел в комнату, где лежала Мария Борисовна, поцеловал ей руку и, сев рядом, сказал;

    — Ваша беда — это наша беда. Это наш общий позор!

    Он долго сидел молча, устав от длинного пути и от того, что передумал и перечувствовал за время этого пути. Потом он рассказал о том, что было собрание в дубовом зале Союза писателей и по столу президиума из рук в руки переходила какая-то бумага и все, только взглянув, не читая, ставили свои подписи. Когда очередь дошла до него, он прочел: писатели требовали смертной казни «врачам-убийцам» и всем, кто проходил по процессу «анти-советского право-троцкистского блока». Он не подписал…

    Еще до сей поры раздаются недоуменные вопросы — почему, собственно говоря, убийцами Горького считались доктор Левин и доктор Плетнев, когда Горького лечило столько врачей и все они подписывали бюллетени о его болезни? А профессор Ланге и профессор Кончаловский не отходили от постели больного с первого дня, как тот слег, и до последней минуты его жизни (об этом они потом давали интервью газетчикам!). Не знаю, что скажут историки, знаю, что в семье Канель и в семье Левина считалось, что главной причиной был отказ Плетнева и Левина в 1932 году подписать кем-то составленное заключение о смерти Аллилуевой. Ну, а тогда и Канель было место на скамье подсудимых в Доме Союзов, а оно пустовало…

    Да, она успела умереть: скоропостижно скончалась 8 февраля 1936 года. Она была уже в 1935 году снята с занимаемой ею должности главного врача Кремлевской больницы. А за несколько дней до ее кончины неожиданно на Мамоновский пришел Юра Каменев, которому было тогда лет пятнадцать, его прислала Ольга Давыдовна, она была уже сослана в Горький, а сам Каменев сидел.

    Юра пробыл недолго в комнате у Александры Юлиановны, он торопился. А Александра Юлиановна вышла к ужину очень взволнованная, с красными пятнами на лице, она была рассеяна, нервна и, посидев немного, удалилась, сославшись на плохое самочувствие. Дина допытывалась, что произошло, что сказал ей Юра? Но Александра Юлиановна уверяла, что он зашел только передать привет от Ольга Давыдовны. Дина понимала: мать что-то скрывает. А через четыре дня Александра Юлиановна внезапно умерла…

    После похорон к дочерям приехали выразить свое соболезнование Надежда Константиновна Крупская и Мария Ильинична Ульянова, они попросили на память фотографии Канель. Жемчужина предложила Ляле с мужем поехать за границу — Молотов устроит. Дина Лялю отговаривала от этой поездки, та не послушалась — поехала…

    сидели две старухи. В одной она с трудом узнала Ольгу Давыдовну. Она была совершенно седая, почти ослепшая и на костылях. Она упала с верхней койки, когда ей сообщили о смерти Юры, который умер от тифа в лагере. О том, что ее старший сын расстрелян, она не знала, и Дина, естественно, не стала ей об этом сообщать. Другая старуха была меньшевичка Брауде. Они с Ольгой Давыдовной беспрестанно спорили, возвращаясь к тем ссорам и стычкам, которые вели еще в эмиграции, где спасались от царских тюрем, и одна доказывала, что тогда были правы меньшевики, а другая с пеной у рта — что правда всегда была на стороне большевиков! И здесь в подвале советской тюрьмы они входили в такой раж и так озлоблялись, что когда была очередь Ольги Давыдовны мыть пол, а нога не позволяла ей согнуться, и ей приходилось ползать, Брауде ей не помогала…

    Там, в Орловской тюрьме, Дина и спросила у Ольги Давыдовны — зачем она тогда присылала Юру из Горького. И та сказала, что присылала предупредить Канель, что тогда, при первом аресте, перед ссылкой, ее много расспрашивали об Александре Юлиановне и, главным образом, интересовались, кто сообщил ей о самоубийстве Аллилуевой?

    Ольга Давыдовна не хотела называть Канель, она уверяла, что не помнит, все тогда говорили о самоубийстве. Но ей дали показания ее невестки, а та рассказала, как приехала Канель и сообщила им. А при втором аресте ее опять расспрашивали о Канель и требовали, чтобы она подписала, что Канель была шпионкой, завербованной еще тогда в Берлине, когда возила Ольгу Давыдовну лечить глаза.

    Они просидели с Диной недолго. За Ольгой Давыдовной пришли. Велели взять квитанцию от вещей в камере хранения и косынку, Она почему-то очень взволновалась — зачем брать косынку? Когда Ольгу Давыдовну увели, Брауде мрачно сказала:

    — Это на расстрел…

    — Почему вы так думаете?!

    — Косынкой велят завязывать глаза…

    Брауде сидела по тюрьмам с двадцатых годов, она была ветераном. Ольга Давыдовна в камеру не вернулась. На ее койке еще долго лежали очки…

    Дина, конечно, не знала, что тогда 11 сентября 1941 года в Орловской тюрьме были расстреляны 161 заключенный! Список смертников подписал лично Сталин. Немцы наступали. Тюрьмы очищались. Брауде тоже получила свой кусочек свинца, на том и закончился их спор с Ольгой Давыдовной.

    Но нам давно уже пора вернуться на Лубянку, туда, на второй этаж, в 1939–1940 год. Асю Сырцову скоро уведут, и останутся Аля с Диной. Лидия Анисимовна не очень будет им мешать, единственной мечтой ее было — поесть бы досыта!

    тем, что она могла с ней говорить о Муле, та знала Мулю еще со студенческих лет и многое рассказывала о нем.

    А Дина говорила мне, что за все свои долгие скитания по тюрьмам — в первый раз ее приговорят к пяти годам тюремного заключения — она никому не доверится так, как Але; Але она многое расскажет о матери, о сестре, о себе. Расскажет и о деле, которое ведет не просто следователь Камер, а сам начальник следственного отдела по особо важным делам товарищ Визель, с лицом Наполеона. Встреча с товарищем Визелем чаще всего заканчивалась тем, что он кричал на Дину:

    — Будешь ты подписывать протокол или нет?! Долго я еще буду с тобой возиться!

    И вызывал на подмогу верзилу Зубова, который бил Дину резиновой дубиной по плечам и по спине или кричал с порога:

    — Скидай туфли! Ложись!..

    … Мать обвиняли в шпионаже, обвиняли в том, что она работала сразу на три европейские разведки: на немецкую, французскую и польскую (возила Каменеву в Берлин, Калинину в Париж, а в Варшаву заезжала к сестре, вышедшей замуж за поляка еще до революции!). Канель ездила вместе с Жемчужиной за границу, и, конечно, не случайно они ездили вместе: Жемчужина была связана с Канель шпионской работой, а что касается лечения — то это была просто маскировка! Они встречались там, в Европе, с работниками иностранных разведок и передавали шпионские сведения, получая задания. На имя Канель в банке лежала крупная сумма денег, переведенная этими разведками. Канель вовлекла в шпионскую работу и дочерей Дину и Лялю, и после ее смерти Ляля с мужем совершила поездку за границу специально для того, чтобы продолжить шпионские связи, налаженные матерью. А в организации этой поездки им помогала Жемчужина! В квартире Канель, на Мамоновском, встречались оппозиционно настроенные к советской власти люди, там велись антисоветские разговоры. И помимо этого на Мамоновском был «дом свиданий», и Жемчужина приезжала туда со своими любовниками, она вела развратный образ жизни, и Александра Юлиановна покрывала ее. А сама Александра Юлиановна сожительствовала с хирургом Герштейном и с Демьяном Бедным. А Ляля жила с Ворошиловым, Калининым, и шел длинный список ее любовников!

    Дина только недоуменно разводила своими маленькими ручками и все отрицала, и все вычеркивала из протоколов вплоть до слова «сожительствовала», и писала, что мать с 1920 года была женой хирурга Герштейна, но официально в ЗАГСе они не были зарегистрированы. Мать дружила с женой Демьяна Бедного, а Демьяна Бедного недолюбливала и рассорилась с ним, когда он бросил свою жену. Товариц Визель приходил в ярость, вызывал Зубова, а тот словно бы только и ждал сигнала за дверью и тут же налетал на Дину.

    Потом ее отправляли в камеру одуматься. А она требовала у надзирательницы бумагу (заключенный имел право писать жалобы на чье угодно имя), она писала Молотову, что ее заставляют давать ложные показания на Жемчужину. Конечно, ее жалобы дальше кабинета Визеля не шли. Ее опять вызывали… И опять являлся Зубов…

    А потом ей стали давать протоколы, подписанные другими, и она с ужасом увидела подпись Ляли: Ляля со всем соглашалась, даже с тем, что жила с Ворошиловым, с Калининым, и прочими, и прочими!..

    Дине дали протокол мужа Ляли, доктора Вейнберга, и тот говорил, что его завербовала Канель, что он вел шпионскую работу, что он выдал тайну распространения малярии в СССР… А Дина знала, что в медицинском справочнике помещена его статья о распространении малярии в СССР! Затем следовал протокол Реске, мужа Фотиевой, который тоже сидел, и тот говорил, что конечно же Канель была шпионкой и не случайно она была тесно связана с Жемчужиной и ездила с ней за границу… Дина думала: если Лялю обвиняют в том, что она шпионка, а с нею жили Ворошилов, Калинин, так что же получается — и на них заготовляют дела?! Демьян Бедный был в опале, это она знала, если он жил со «шпионкой Канель»… Голова шла кругом от всего этого!

    но юмора не теряла, она рассказывала в камере, смеясь и передразнивая его, как тот кричал ей: «Если ты мне не будешь говорить правду, я с тобой знаешь что сделаю?! Я тебе сначала голову оторву, а потом руки, ноги выверну!» А Аля ему: «Но если вы мне сначала голову оторвете, то зачем потом стараться руки и ноги выворачивать? Я-то уже чувствовать не буду!..»

    А мне как-то случайно Аля обмолвилась, когда шел разговор о старшем Свердлове, который отбывал ссылку при царе в Туруханске, куда и Аля была сослана:

    — А сынишка Свердлова был одним из моих следователей.

    — И каким? — спросила я.

    — Соответствующим… Он меня заставлял подписывать такой бред, что я не выдержала и сказала ему: «Как вы можете, ведь вы же сын интеллигентных родителей!» А он меня матом, да таким, какого я и от уголовников потом не слышала!

    — Представляешь, я ведь с ним была знакома. Он дружил с Мулькой. Мы вместе бывали в ресторане; он приходил к нам в Жургаз на вечера. От Мульки он все знал обо мне — как и почему я вернулась в Россию! А тут он требовал от меня черт знает что! А когда я не соглашалась и все отрицала, он однажды заявил: «Ну, раз вы упорствуете, раз не хотите по-хорошему, придется с вами поговорить иначе…» И вызвал заплечных дел мастера, а сам ушел…

    При Дине Алю еще не били, а в карцер сажали — в одних трусиках, босую, на каменный пол… Дина вспоминает, что Аля была гораздо более скрытной, чем она, и о своем деле не очень-то распространялась. Она говорила, что ее обвиняли в шпионаже, не верили, что она, добровольно захотела вернуться на родину, ее завербовали, ее заслали! Говорила Аля, что отец ее тоже уже сидит, что она это поняла на допросах и что она очень боится за него: у него больное сердце, больные легкие, астма. Страшилась она, что посадят и мать, а та невесть что может наговорить, она ничего не понимает!.. Говорила, что ее много спрашивали об Эренбурге. И они с Диной решили, что на Эренбурга тоже готовится дело…

    Про Дину она мне однажды сказала — вот о ком следовало бы написать, такая маленькая, такая хрупкая и такая героиня!.. А о своем «деле» она писала тетке Елизавете Яковлевне в 1953 году:

    «Насчет заявлений, о которых вы пишете, скажу вот что: во-первых, многие уже отсюда писали и уже получили ответ отрицательный, все как один[143]«дело», как таковое, лично мое, конечно, существует, соответствующим образом оформленное много лет тому назад. Тем не менее мое твердое убеждение таково: это «мое дело» — пустая проформа, все заключается в том, что я дочь своего отца и от отношения к нему зависит и отношение ко мне. Я не сомневаюсь в том, что до этого основного дела доберутся, как и до тех, кто его в свое время разбирал и запутывал. Тогда и только тогда решится моя участь. Писать же об этом я не могу, так как дела не знаю совершенно, могу лишь догадываться. Мое же дело настолько стандартно, что я рискую только получить стандартный же отказ и на том успокоиться. Так что, короче говоря, нет у меня ни малейшего желания писать, ибо это будет не по существу, а написать по существу также лишена возможности, ибо более чем нелепо основываться на предположениях и догадках, как бы они ни были близки к истине. Еще я буду думать, может быть, соображу, в какой форме я могла бы написать об отце…»

    Конечно, Аля была посажена как дочь своего отца, посажена раньше него для устрашения его, для давления на него, но не будь она дочерью своего отца, ее все равно могли бы посадить, ведь посадили же Юза Гордона, ее парижского товарища, мужа Нины. Сажали и других…

    Дина вспоминает, что, несмотря на всю тягостность окружающей обстановки, они с Алей очень легкомысленно относились к своему положению; так ясна была абсурдность того, что им инкриминировалось, и так они не чувствовали за собой никакой вины, что были уверены: ну максимум, что им могут дать, это ссылку года на три! И почему-то назначили свидание в Воронеже, если потом их не сразу пустят в Москву…

    Но все же они понимали, что в чем-то им надо сознаваться, иначе их будут мучить бесконечными допросами. Но вот в чем сознаваться? Это надо было придумать. Дина мучилась, соображая, о чем она могла знать и о чем не донесла?

    Вспомнила, что мать через Кутузова, члена ЦК, работавшего в комиссии по реабилитации раскулаченных, пыталась освободить тех, за кого ее просили. Следователь по особо важным делам товарищ Визель разозлился: ему нужны были новые имена, а Кутузов давно был пущен в расход, и Дина об этом знала…

    «созналась»! Придумала: ей в Париже один француз передал письмо и попросил опустить это письмо в почтовый ящик в Москве, и она опустила, даже не взглянув на адрес на конверте. Ее потом долго будут еще держать на Лубянке и только 2-го июля 1940 г. Особое Совещание вынесет приговор: восемь лет лагерей, статья 58-я ПШ — подозрение в шпионаже… Что там подписывала она, в чем «сознавалась» на допросах, которые велись десять изнурительных месяцев?! И следователем ее, стала женщина, которая была известна своими садистскими методами…

    Одно время я хотела познакомиться с Алиным «делом», но меня не допустили. И, пожалуй, к добру это! Что бы я там могла вычитать? Выбитые (ее били, угрожали расстрелом отца!) показания, нужные следствию! Она потом при вторичном суде в 1949 году, откажется от этих показаний. Нет, в той папке, с пожелтевшими уже от времени страницами, была не она! Были не они!.. Только единицы могли выдержать советский застенок! Мужественные, смелые люди, прошедшие войны и гражданскую и отечественную, сдавали…

    [144] как-то жаловался Але на Эмилию Литауэр, которая жила в Болшево и от которой только и остался след на земле, что Марина Ивановна помянула в своем дневнике: «Прогулки с Милей». Так вот эта Миля там на Лубянке дала показания, что ей известно, что Эйснер был сотрудником НКВД, а он как раз и уцелел, и его не расстреляли, а дали срок восемь лет, как и Але, именно потому, что ему удалось доказать, что он не был сотрудником НКВД!

    — Алеша, не суди слишком строго Милю, — сказала ему Аля. — Я какое-то время сидела с ней в одной камере, и, знаешь, каждый раз после допросов, нам приходилось сшивать ее свитер…

    Тогда, когда Аля сидела в одной камере с Диной, она была полна еще той жизнью, из которой ее вырвали, была полна близостью с Мулей, это была ее первая любовь, и ей казалось, что не может же все вот так просто оборваться!.. Она еще верила… Не проходило и дня, чтобы она не заводила разговора о Муле, она говорила:

    — Хотя я в тюрьме, но я счастлива, что вернулась в Россию, что у меня есть Муля! Только очень жаль, что у меня нет от него ребенка[145]. Я готова была хоть в тюрьме родить — только бы сын от него!

    У Али были неисчерпаемый запас жизнелюбия и, как говорила о ней Марина Ивановна, «изумительная легкость отказа…». Это еще про маленькую Алю она писала: «…ей тоже трудно, хотя она не понимает. Сплошные ведра и тряпки, — как тут развиваться? Единственное развлечение — собирание хвороста. Я вовсе не за театр и выставки — успеет! — я за детство, то есть и за радость: досуг! Так она ничего не успевает: уборка, лавка, угли, ведра, еда, учение, хворост, сон. Мне ее жаль, потому что она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость . Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно…»

    Но Аля не озлобилась, пройдя и через все то, чего Марина Ивановна даже представить себе не могла! И это — «всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку» — было и там, на Лубянке…

    Дина говорила, что никогда она так много не смеялась, как с Алей. Аля беспрестанно придумывала что-нибудь: то она разыгрывала Дину, то Лидию Анисимовну, то озорно и похоже изображала надзирателей, особенно того, напыщенного, важного, тупого, который, входя в камеру и тыча пальцем в воздух, каркал:

    — Инициалы полностью!

    Ксантиппой, и вязала! Нет, конечно, ни спиц, ни крючка не было, их нельзя было иметь, да и вязать не полагалось, она вязала на двух спичках!.. Она не могла, чтобы руки оставались праздными…

    Борис Леонидович рассказывал, как в Париже в 1935 году к нему в номер приходили Сергей Яковлевич и Аля. У Али всегда был с собой клубок шерсти, и, болтая, она что-то вязала. А Елена Извольская вспоминает о творческих вечерах Марины Ивановны в Париже, на которых присутствовала вся семья: Мур сосал карамельку, Аля вязала, а Сергей Яковлевич слушал, склонив свою «романтическую голову…». И Марина Ивановна часто в своих письмах пишет о том, что Аля вяжет. «Вернулась из Бретани Аля, привезла всем подарки: ей на ее именины мать ее подруги подарила 50 фр., — купила на все деньги шерсти и связала Муру и мне две чудных фуфайки, с ввязанным рисунком, как сейчас носят (и хорошо делают, что носят). Мне зеленую с белым ожерельем из листьев, Муру сине-серо-голубую, северную, в его цветах», — это Марина Ивановна пишет Тесковой, а у Саломеи Гальперн просит журнал: «Але необходимо, так как она все время вяжет и часто на заказ…» А вязать Аля научилась у самой Марины Ивановны, которая особенно много вязала в Чехии, когда носила Мура и когда Мур был маленьким. Аля еще девочкой вязала шапочки на продажу, и это в какой-то мере выручало семью в трудную минуту.

    И тут, на Лубянке, Аля вяжет на двух спичках!.. У нее с собой была какая-то косынка, она ее распускала вязала варежки, потом распускала варежки — вязала косынку, распускала — косынку — вязала шарфик…

    Пенелопа…

    «Диночка, милая, помнишь, когда мы с тобой вместе читали и бесконечно разговаривали обо всем, далеком и близком, как бы стремясь надружиться впрок на все годы разлуки и на все разделяющие нас расстояния? — писала Аля в августе 1954 года. — Как я тогда далека была от мысли, что наступит время, когда я буду совсем одна и совсем никому не нужна… Что из всех людей, которые были моей семьей, душой, опорой и основой, никого не останется в живых и что никто из них не умрет своей смертью, и что так называемая жизнь настолько съест и выпьет мои силы, что у меня их не останется совсем, чтобы в сотый раз попытаться начать жить снова. А тогда, когда мы были с тобой вместе, я была очень счастливая, еще очень счастливая, несмотря на сверхнесчастные обстоятельства…»

    137. А. И. Солженицын.

    138. Жургаз — журнально-газетное объединение было к тому времени уже ликвидировано, но те, кто работал в особняке на Страстном бульваре, где помещались журналы «Revue de Moscou», «За рубежом», «Огонек» и другие, говорили еще: «Жургаз».

    139. Рассказ Лидии Анисимовны записан со слов Али и Дины, как и то, что говорила Ася Сырцова. Что касается Всеволода Эмильевича, то тут надо заметить, что по сведению прокуратуры, он был арестован в Ленинграде.

    140. Дина действительно, когда вышла на свободу, позвонила Фотиевой, но та была столь высокомерно холодна, что Дина не захотела с ней встретиться.

    ́мок.

    142. Промакадемия имени Сталина помещалась на Ново-Басманной улице. Старым специалистам партия не доверяла, и было решено готовить новых командиров социалистической промышленности. При приеме в эту академию прежде всего учитывался партийный стаж, участие в революции, работа в руководящих партийных органах, пролетарское происхождение. Получивших среднее образование были единицы. В анкетах писали: «три зимы посещал школу», «пять зим…». Лекции читались лучшими профессорами Москвы, приезжали из Ленинграда.

    Ада Федерольф-Шкодина рассказывала, что как-то зашла она в учительскую, а профессор математики сидит за столом, обхватив голову руками. «Вам плохо?» — спрашивает она. «Очень плохо! — говорит он. — Они у меня диаметр взвешивают! Ну, как им лекции читать?!.» Позже почти все преподаватели и все учившиеся в Промакадемии были репрессированы.

    143. После смерти Сталина была объявлена амнистия, которая касалась исключительно уголовников, но не политических.

    144. А. В. Эйснер — литератор. Эмигрант, живший в Париже. Участвовал в войне в Испании. Затем вернулся в Россию. В 1940 году был арестован.

    «выбили» ребенка. Это неверно, по-видимому, ее спутали с Диной Канель. Дину заставили насильственно сделать аборт, это было еще до ее встречи с Алей.

    Раздел сайта: